- Обычная дорога российская 654 Кб, 106с. скачать: (fb2) - (исправленную) читать: (полностью) - (постранично) - Александра Филипповна Колесникова
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
А. Колесникова
Обычная дорога российская
Повесть-быль
Вместо предисловия
Александр Фадеев на протяжении нескольких послевоенных лет переписывался с другом детства и юности Александрой Колесниковой, учительницей из города Спасска-Дальнего. Письма писателя представили собой глубокосодержательную цепь воспоминаний о революционной молодежи Владивостока. А. Ф. Колесникова сохранила переписку, и впоследствии из нее сложилась книга А. Фадеева «Повесть нашей юности». Многих читателей невольно заинтересовала личность адресата: кто же она, А. Ф. Колесникова? На этот вопрос отвечает она сама в книге «Обычная дорога российская». Да, трудовой путь учительницы обычен. Работала в ликбезе. Преподавала в начальных классах. Закончила без отрыва от работы педагогический институт. Стала преподавать в старших классах, в вечерней школе. Трудилась с полной отдачей. Такое у нас замечают. Учительнице были вручены правительственные награды. То есть, это обычная трудовая биография советского человека, и интерес к ней — именно в ее обычности. В книге прослежен трудовой путь нескольких поколений русских людей. Подмечена тяга к знаниям, духовный рост от поколения к поколению. И в этом тоже интерес. Наконец, в книге показаны юный Фадеев и его молодежное окружение, а каждое слово о писателе-бойце нам дорого. Вот что сказал, прочитав рукопись А. Колесниковой, известный писатель, лауреат премии им. Горького Григорий Коновалов: «Читал с тем волнением, которое вызывают правдивые рассказы о жизни и людях, близких по духу и исторической судьбе». Сейчас Александра Филипповна Колесникова вышла на пенсию, живет в Волгограде. Член КПСС, она продолжает активно участвовать в общественной жизни. Помогает школе в работе с учениками. Проводит беседы и встречи с молодежью. Книга «Обычная дорога российская» — тоже вклад А. Колесниковой в общее наше дело воспитания молодого человека.В. Макеев.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Кулачный бой
Давным-давно в селе Заборо́вке было… Вышли мужики на снег удаль на кулачках показывать. Поначалу стенка против стенки поодаль встали. Врослые мужики захлопали в рукавицы, завели: — Маленьки! Маленьки! На клич выскочили из той и другой толпы парнишки-маломерки. Носы к носам, как кочеты, начали дразнилки: — Рыжий! — Конопатый! — Сам ушатый! — А у тебя мать кривоногая! — Вот те за мать! В толчки, в тумаки и ну хлестать, распалясь, по носам и по ушам. И тут врослые, заражаясь азартом и нагоняя на себя злость, пошли стенка на стенку. — Я за мово Ваньку Гринькиному батьке юшку пущу! — А я Ванькиному старшому за Гриньку таку бубну вставлю! «Маленьки» из-под ног старших на карачках — и врассыпную. Большой бой пошел. Бьются и для поддержки злости орут кто во что горазд. — Гля, робя! Заборовски даже голь перекатную вывели! Это о Гоше Голикове один из богатеньких проорал. А Гоша в самом деле был из нищих нищий. И на кулачки его всем миром снаряжали. Кто валенки дал, кто армячишко, кто кушак. А потому снаряжали, что был у парня семнадцати лет рост — сажень, а в плечах — косая и кулаки по пуду. Попрек бедностью обидел Гошу. Но дрался он впервой и ударил неумело. Другие наотмашь и сплеча рубили, а Гоша посунул кулаком вперед себя, еще и споткнулся! Тут случилось удивительное: недруг вроде бы от земли оторвался, вкруг себя оборотился и грянулся плашмя лицом в снег. Страшновато получилось. Столпились вкруг упавшего, притихли. Перевернули болезного на спину — из носа кровь, изо рта кровь. Стали слушать сердце. Слава богу, жив. Понесли парня с поля на дорогу, к розвальням. Увезли. А Гоше приказали снять рукавицы. Старые, латаные. Ничего в них не было. Кто бился рядом, побожился, что ничего Гоша из рукавиц не выбрасывал. Все же оглядели снег вокруг. Убедились: честный был удар. Через несколько дней парень оклемался, но глух на одно ухо на всю жизнь остался. Потом Гоша узнал: не простит ему богатая семья того боя. Уряднику доложили: мол, со злобой дрался голодранец. От зависти к чужому добру и все такое. Мол, вообще убить хотел. Не хотел Гоша убить. Просто не рассчитал силы своего плеча, тяжести кулака, набрякшего от адовой крестьянской работы. Как бы то ни было, на время случай подзабылся.Гоша разбогател
Мать у Гоши умерла, когда он был несмышленышем. Появилась мачеха. Она и при отце не баловала мальчонку, а когда тот умер от холеры, и вовсе стала помыкать Гошей. Тетка-вековуха забрала его от мачехи. Тетка была добра, но бедна крайне. Как только Гоша подрос, стал помогать тетке. Кости он был широкой, а мускулы взбугрил труд. Огород Гоша вскопает, лезет на избу крышу подправить. Птицу покормит, идет навоз выгребать. Дрова наколет, бежит по воду. А за сохой да бороной на чужом поле зарабатывал. Трудолюбие помогало Гоше с теткой иметь хлеб насущный. А вот с одеждой… Не приведи господь, в каком рубище они щеголяли. Онучи только уж в стужу наматывали, а чуть стужа спадет — босиком холодную жижу месили. Восемнадцатый год шел Гоше, а он школы не знал. Из редких забав разве что в бабки с соседской ребятней поигрывал. Вот и в тот день выбрал час для потехи. Только поставили бабки на кон, как появились мачеха и чем-то расстроенная тетка. — Гош, домой! Мачеха осмотрела его, нечесанного, в одной посконной рубахе, что балахоном моталась ниже колен, бросила на лавку узел: — Оденься. В узле были отцовские сапоги, портки, пиджак и рубаха. Волосы Гоши напомадили лампадным маслом и два гребня на них изломали. Когда вывели его на улицу, дружки рты пораскрывали. — Э вон! Ну, чисто купчик! — Гоша, куда это тя? — Не Гоша, а Георгий Иванович, — важно объявила мачеха. — Голь перекатная, скоро шапку будете перед ним ломать. Привели Гошу на другой конец села, ввели в большой дом. В сенях мачеха наставляла: — Поклонишься Полине в пояс. Сядешь, руки на коленях держи. Да не чешись ты, идол. В прихожей Гоша увидел себя в большом зеркале и не сразу понял, что рослый светлоглазый мужчина с темно-русыми кудрями — это он сам. Сроду не смотрелся он в большие-то зеркала, да и нарядным не бывал. Вошли в комнаты. Как же тогда у господ или у царя-батюшки, если здесь такое богатство! Стол под скатертью. Не табуретки, а стулья вокруг стола. В шкафу за стеклянными дверцами фаянсовая посуда. На столе трехведерный самовар отливает медью, а по ней царские лики вычеканены и завитушки всякие. Через дверь в другой комнате видна кровать с постелью, взбитой вровень с подоконником. Подушки, покрывала кружевами изукрашены. Среди этого богатства Гоша не сразу заметил маленькую женщину лет сорока. — Кланяйся в пояс, — прошептала мачеха и больно ткнула Гошу в спину. Гоша поклонился. Женщина задышала часто и сделалась пунцовой. Сказала: — Хорош. Гоша поначалу не понял, зачем его приводили, а когда понял, дал реву. И дружки за него просили: — Не жените Гошу-то, то бишь Георгия Ивановича. Но мачеха была непреклонна. Тетка утешала: — Богатым будешь. Повели Гошу в церковь. Жарко горело множество свечей. И от запунцовевшей Полины исходил жар. На свадьбе тетка советовала: — Ты выпей. Полегчает. Но Гоша на первом глотке поперхнулся. Не принимало его нутро зелья. Как и табака не принимало. Заорали: «Горько!» А он не то что поцеловать, посмотреть-то на невесту боялся. Едва дождался он, когда гости разъехались, с первого часа окунулся в работу. Только в ней и была ему утеха. Жена ему говорит: — Что ты все надрываешься? Меня бы приласкал. Да без чувства какие же ласки? Полина его и уговорами, и попреками, даже колотушками к себе приучала. У него же ничего, кроме страха перед ней, нет. Надо же! Большой, сильный, а даже сдачи ей дать не мог. После случая на кулачках он зарекся поднимать руку на человека. Так и зажил не столько мужем, сколько работником у жены своей, наследовавшей богатство от первого мужа, бездетной мастерицы-кружевницы, а в общем женщины несчастной: поняла она, что за деньги любовь не купишь. Попробовала она развеселить мужа поездкой в гости. Родня у нее была многочисленная и тоже богатая, да на беду были там и молодые и распрекрасные девицы. Едва села Полина к столу рядом со своим Георгием, как на девичьем краю пошли шепоток да перехихикивания. Георгий все смелее и смелее стал поглядывать на девичий цветник. И тогда Полина сделала такое, что запомнилось всем крепко и надолго. Встала и косынкой завязала лицо мужу. Объявила: — Ни ему на вас, ни вам на него нечего пялиться. Из-за того, что робкий Георгий не посмел снять повязку и, как чучело, просидел всем на посмешище, родня не решилась попрекнуть Полину за ее ревность. Уж очень властно у нее все получилось. Над Георгием посмеялись: «Здоров бычок, а маленькая бабенка обратала!» Зато забитые мужики, как завещала мачеха, перед Георгием шапку ломали. Едет ли он в поле, стоя в могучий рост на телеге, идет ли рядом с полным возом, встречный люд почтительно отступает к обочине, шапки долой, поклон в пояс: — Здрасьте, Георгий Иванович. И чудно, и непонятно людям: при богатстве человек, а работает за троих батраков. Георгия же почет лишь тяготил. И тоска его съедала: старых друзей потерял, а новых не обрел. Один дворовый пес дружил с ним. Едва присядет хозяин на крыльцо, подойдет Полкан, подсунет лохматую башку под хозяйскую широкую ладонь, машет хвостом и сочувственно поскуливает.Под меру зеленую
В свою двадцатую весну Георгий, как обычно, возился по хозяйству. Только взял уздечку, как вошли во двор двое служивых. — Ты, что ли, будешь Георгий Голиков? — Я самый. — С нами пойдешь. Все понял Георгий. Выронил уздечку, словно чужими ногами пошагал за служивыми. Полина гостила у родни, и только с Полканом простился Георгий. Вышел со двора, оглянулся на большой дом, так и не ставший ему своим, и вдруг понял: ведь это свобода от нелюбимой жены! И улыбнулся. Служивые удивились: — Чему рад? На двадцать пять лет уходишь, дурак. По всему селу шли стон и вопли: что служба, что каторга — было одно. Горе тушили вином, гармошкой и песней:Резвы ноженьки не йдут,
Братья под руки ведут.
Братья под руки ведут,
Жены голосом ревут…
И-и-и-и-эх!
Становят под меру́ зелену́,
И-и-и-и-эх!
Жены голосом ревут…
Последний нонешний денечек
Гуляю с вами я, друзья.
А завтра рано, чуть светочек,
Заплачет вся моя семья…
Уже кругом плач стоял. Повезли под него песню за околицу. А над всем этим поплыла пыль, а над пылью — похоронный звон. И безмятежно сиял золоченый крест на фоне черного облака.
А это было еще раньше
Матюшка с измальства был при дедушке, что служил садовником у князя Гагарина. Садовнику забот хватало от зари до зари и на весь год, ибо был у Гагарина сад не только летний, но и зимний, в больших оранжереях. Дед понимал толк не только в красоте растений, но и лекарственный толк их знал. Знания свои в себе не прятал, внучонку их передавал. Объяснять он умел понятно и с подробностями. — Подорожник — потому, как у дороги растет. Поранился — бери подорожник, споласкивай в ручье и к ранке его тряпицей прикручивай. Кровь останавливает, болесть вытягивает. — Смолка от мака боль успокаивает. — А здесь пчелы пасутся. Кусают они больно. Однако, у кого суставы болят, пчелиные укусы тому пользительны. Встретила в саду Матюшку сама княгиня. Понравился он ей: выгоревшие на солнце волосенки промыты, рубашонка, порточки простираны, руки сноровисто орудуют садовыми ножницами, умело подстригают кусты. — Ты чей? — спросила. Матюшка ответил бойко и смело: — Вашего садовника внучек. Рассказала княгиня мужу о расторопном мальчонке. Велел тот кликнуть его пред светлые очи свои. Дед подстриг внучонка под горшок, причесал, обул в беленькие онучки и новые лапотки, привел к барину. Тот улыбнулся: — Он и впрямь забавный малый. Хорошо, говоришь, деду помогаешь? — Он не токмо цветы знает, в лекарстве разумеет, — похвастался дед. — Ишь ты. А ну, проэкзаменуем лекаря. Барин позвал своего домашнего врача, что был приглашен на службу из самого Петербурга. Врач стал расспрашивать Матюшку, что и как лечить. Выслушав внимательно, признал: — Не знахарство это. Почти наука. Грамоту бы ему. — А я грамоту знаю. — Ну? На-ко прочитай. Матюшка почти без запинки прочитал заглавный лист: «Сочинения Гаврилы Романовича Державина. На победы Суворова в Италии и на переходы Альпийских гор». — Молодец, пострел! Кто учил-то? — Дьячок, — отвечал дед. — От кого ж у нас боле науку перенимать? Гагарин потрепал Матюшку по волосам. — А что? Михайло Ломоносов тоже простолюдин был. Дьячку учить парня и впредь. Пока все свои знания не передаст. А там опять его проэкзаменуем и посмотрим, что с ним дальше делать. Дозволяю мальчонке ходить по всей усадьбе… и играть всюду. Но только без дурных шалостей чтобы. — Он в строгости воспитан. Ну, кланяйся барину, Матюшка, в ножки. Этого Матюшка на радостях в толк не взял. Но барин был в добром расположении. — Идите с миром без поклонов. Дьячок, учивший грамоте крепостного мальчишку украдкой (не приветствовалось такое), получив на учительство княжеское благословение, обрадовался: Матюшка был учеником понятливым и прилежным. Как велик и разнообразен оказался окружающий мир! В иных странах полгода был день, а полгода — ночь. Были такие страны, где лед и снег, а были и такие, где снега и не видели. Все это Матюшка не только запоминал, но и записывал в тетрадки. На каждый предмет своя: «География империи Российской», «История империи Российской»… Дедовы науки теперь Матюшка тоже не просто в голове держал. Нарисовал в тетрадку растения, описал их свойства и способы приготовления лекарств. В коробках, на картонках, в пучках и банках собралась у него целая коллекция трав, цветов и листьев. Об очередной причуде Гагарина — обучать мужичьего отпрыска — услыхал сосед помещик. Приехал молву проверить. Призвал князь дьячка и его ученика. Дед, прослышав об очередном экзамене внуку, сам прибежал в барский дом. Гагарин был в благодушии и оставил дедово вторжение без внимания. Экзамены начались: — Кто есть и откуда пришед Рюрик? — Как Дмитрий Донской Мамая побил? — О жизни и делах Александра Васильевича Суворова расскажи. Отвечал Матюшка смело, бойко, будто с книжки читал. Иному барчуку его ответы были бы на зависть. Задумался сосед помещик. Потом подмигнул Гагарину: — А нет ли твоей кровинушки в сем отроке? Ты же ведь шалун, князюшка! Гагарин ответил серьезно: — Чисто мужичий сын он. — Усмехнувшись, пояснил: — Уж с кем шалил, тех помню. Не больно-то стеснялись господа мужиков. Вот и рассуждали на полную откровенность. Думали, если и поймут они, так не запомнят, но мужики откровение запомнили… А господа в тот раз задумались, нахмурились. О чем? Почему? Наверное, трудно им было поверить в светлый народный ум, в возможность постижения мужиком господских наук и знаний. Что ж было взять с господ? Так они были воспитаны. Потом тряхнул князь головой, объявил свою волю: — Поедешь в Москву. К столичным лекарям в настоящее обучение. Отписал барин нужную бумагу, назначил Матюшке сопровождающего, снарядили возок, и проводил дед внука на учебу в Москву.Мужичий лекарь
Пока Матвей учился, дед умер. Умер и князь. Молодой Гагарин приехал из-за границы хоронить отца да наследство принимать. Среди иных дел узнал он и о посылке на учебу в Москву дворового Матвея. Когда тот вернулся, новый барин к себе лекаря не приблизил, но и чинить ему препятствий в лекарской работе не стал. Разрешил пользовать от болезней крепостной и дворовый люд. Изгонял хворь молодой лекарь умело, и слава о нем пошла по всей округе. Содержали лекаря всем миром, и потому зажил он безбедно. Вскоре приглянулась ему девушка Катя. За красоту, смышленность и любознательность. По тем же причинам и Матвей полюбился Кате. Попросил Матвей у барина благословения на женитьбу. Тот, видать, из уважения к памяти о родителе своем без лишней волокиты благословил. Так произошел редкий случай: обвенчались крестьянские дети по любви. Ладно у них пошло. Катя легко и быстро переняла знания и умения мужа. Теперь к ним потянулись хворые со всей губернии. Работы прибавилось, но и нужды не осталось. Все было в доме: и хлеб насущный, и одежда справная. Что ж, народ к своим ученым людям бывает щедр и уважителен. Стало можно молодым и детьми обзаводиться. Правда, одни девочки пошли у них. Да когда в доме достаток, растить невест не страшно. Между тем занедужил барин. Не прошли ему даром скитания по заграницам, кутежи и другие излишества. Вызвали трех врачей-немцев. Ох, и сильные они оказались поесть и выпить! Лилось вино, жарились гуси и поросята. Поднимались из погреба соленья и маринады, икра черная, икра красная. Между пиршествами, икая, совещались немцы у постели больного, пускали кровь, прикладывали пиявок, делали массажи. Задыхается барин пуще прежнего. Оставили его терпение и надежда на жизнь. Кое-как собрал силенки, сказал: — Убирайтесь вон. Дайте помереть спокойно. Подали карету. Уехали лекари. Тихо стало в доме, все ходили на цыпочках. Тогда и пришел мужичий лекарь Матвей. Его жена и помощница Екатерина наготове встала у дверей в покои. Матвей проговорил: — Дозволь, барин, облегчить страдания твои по разумению, кое я волей родителя твоего получил от московских учителей. Памятуя доброту родителя твоего, не можно мне не оказать помощь родному сыну его. Слова смиренные и тихие вселили в Гагарина новую надежду. Разрешил: — Валяй, мужик. Принял Матвей команду. Дворовые слуги поставили перед креслом ушат с водой. Над креслом соорудили полог из полотняных простыней. Поверх накидали одеял. Перенесли барина в кресло, под полог. Принесли раскаленные камни, положили их в воду. В первый миг и вовсе перехватило у барина дыханье. Потом словно вата ушла из легких, и в горле прорвалось, прочистилось. Задышал он часто, и в пот его ударило. А горничные грели у печи сухие простыни, одеяла пуховые. И вот по команде лекаря сдернули мокрый от пара полог, разом обтерли князя, запеленали во все сухое и горячее, перенесли его с кресла на кровать. А Матвей заговорил ласково и убаюкивающе: — Лежи, барин, лежи добрый. При тебе мы. Что понадобится, попроси тихо-тихо. Услышим тебя… Барин дышал и дышал, словно наслаждался, что может это делать свободно. Потом уснул. Проспал до следующего полудня. Открыл глаза. Смотрел в потолок. Наверное, вспоминал, что и как было. Потом блаженно улыбнулся. Позвал: — Матвей… — Я здесь, барин. — Спасибо. Исцелил. А я уж думал, все. Курносая мне у изголовья привиделась. — Уставший ты был весь, с заграницами этими. Вот простуда в тебя и вцепилась крепко. — Будь теперь при мне, — приказал князь. Матвей и Катя получили каморку при барском дворе. Там они и жили. Мужики и бабы по-прежнему ходили к ним и несли хворых детей по-прежнему. Попреков за это княжескому исцелителю не было.Царский подарок
У Гагариных росла дочка — погодочка одной из дочек лекаря. Господа разрешили девочкам водиться. Тем паче Катя вести присмотр за детьми умела. Девочки сдружились. Они не понимали еще, какая пропасть разделяет их. Во многом не разбирались и Матвей с Катей. Объявил князь, что сам царь будет проезжать поблизости, — приняли эту весть с благоговением. На царском пути соорудили арку. Украсили ее цветами. Помещики со всей округи съехались к ней. Допустили и крестьян поглазеть на царя-батюшку и царицу-матушку. Распорядились, конечно, чтобы тех в толпу поставили, кто обличием поприятней, статью не урод. Царь-батюшка должен видеть народ свой в благоденствии, здравии и в счастье процветающим. Матвей и Катя под эти требования подходили. «До бога высоко, до царя далеко»… А тут вот он, царь! Да не один, а с матушкой-царицей! А с ними свита, гвардейцы. Кареты, коляски, кони; сверкают раззолоченные сбруи, одежды, награды, ленты, парча, атлас, бархат, тонкие сукна, муар, золото, камни… Пресвятая дева Мария! То ж сами боги снизошли с небес, дабы почувствовал темный люд свое полное ничтожество! А какие несокрушимые силы за ними! Гвардейцы-богатыри на мощных конях. Такой зверюга один всхрапнет, двинет грудью и табун крестьянских лошадок повалит. Попадали ослепленные люди на колени, лбами бух в землю. — Не гневись, батюшка! — Заступись, матушка! Скромность не дала Кате пробиться в первый ряд. Росточком она не удалась, вот и тянулась из-за спин на цыпочках. Не поняла, как все впереди повалились, так и замерла с широко распахнутыми глазами, прижатыми к груди ладонями. Видела, будто сон: струится перед ней подавляющий разум золотой божественный сонм. Вдруг ее подхватили под локти. Зашептали в трепете: «Сама зовет! Тебя зовет!». Что могла она видеть, понять, запомнить? Оступилась ли, подтолкнул ли кто? Только очутилась она на коленях перед куском атласа, из-под которого выглядывал переливающий перламутром носок туфельки. А сверху прожурчал воркующий голосок: — Не робей, красавица… — и: — какие прелестные есть у нас крестьяночки, — потом приказ кому-то: — Справьтесь о ней. На утро вызвал князь Матвея и Катю в кабинет. — Поздравляю. Царский подарок жене твоей, Матвей. — Гагарин дал отрез тонкого сукна, кисеи на рукава да муаровые голубые ленты да стеклянное яичко, в котором виделся лик Христа. — А это от меня. — Князь подал Матвею бумагу. То была «Вольная». Муж и жена перестали быть собственностью господина. Слух о подарке царицы разнесся далеко. А с ним и молва: царь-то с царицей добрые, справедливые. В плохом житье народа не они виноваты. Приспешники их, жадные и обманные, — вот кто виноват. Многие так по глупости думали. Потом была холера. Матвей и Катя приказывали засыпать грязные места известью, заливать карболкой. Учили людей чистоплотности. Не боялись приходить к больным. Холера отступила, но сам лекарь не уберегся от какой-то другой хвори. Он и когда-то исцеленный им барин скончались в одночасье. Наследникам Катя оказалась не нужна, как не нужна и ее Нюра недавней подружке — отпрыску гагаринскому. Чуть подросла та и поняла: мужицкая девчонка ей, княжне, не пара. Собрала Екатерина Николаевна сбереженное про черный день, забрала дочек и съехала с барского двора. Поселилась она в той самой Заборовке, где когда-то жил и женился на бездетной вдове Георгий Иванович Голиков. Купила Екатерина Николаевна маленький домишко, стала понемногу зарабатывать на жизнь врачеванием, единственным ремеслом своим, да растить детей. Георгий Голиков в ту пору нес нелегкую солдатскую службу.Служит солдат
Особо трудно было служить первые пять лет. Они были посвящены муштре и воспитанию полного повиновения. — Выше морду! — и бах фельдфебель кулачищем в подбородок, чтоб голова держалась прямо. — Повтори приказ! А приказ был длинный и сказан скороговоркой. Запинается солдат. — Слушай ухом, а не брюхом! — Бах! В ухо, чтобы помнил, где оно. — Ты кто? — Я есть скот. — Молодец! — хвалит фельдфебель. Очень было ему важно, чтобы забыл солдат, что человек он. Георгию служилось все же полегче, чем многим. После женитьбы он носил сапоги, а не лапти и умел наматывать портянки. А как же били тех, кто в первом походе натер ноги! Многие зубов не досчитались. И ружье Георгию не казалось тяжелым. «Артикул» он выкидывал легко и умело. Постепенно и другие обкатались. Идут за офицером бодрым строем по городу и поют с лихим присвистом:Царь — он добрый и богатый,
Спосылает деньги нам!
Офицеры ж наши — хваты,
Забирают все в карман…
Офицер довольно гладит усики, постреливает глазом на встречных барышень, козыряет белой перчаткой. Барышни: — Мон шер! Жур бьен! Душка! Прелесть! А как демократичен. Солдатики-то о чем поют! Офицерик дело знает: царя солдаты славят, а насчет офицеров… пусть в песне отводят душу. Нельзя только, чтобы подобные мыслишки подспудно копились. Свернул солдатский строй к казармам. Офицер вызвал: — Голиков! Подбежал Георгий, каблуками — щелк, глаза навыкате, «едят» начальство. — Орел ты, Голиков. — Рад стараться, ваше скородь! — Отпуск тебе. В город. В гостинице тебя жена ждет. Увидел Георгий свою Полину, и такой она ему после солдатчины, после зуботычин и окриков показалась милой и добрый, что слезы его глаза застили. И не зря, видать, шутят: «Сорок лет — бабий век, пятьдесят — износу нет! Еще пять — баба ягодка опять». К тому же говорят: «Женщина от любви молодеет». Вот когда у них пошел настоящий медовый месяц! А офицер, может быть, в самом деле был демократичным? В общем-то он не дрался, как фельдфебель. Вызвал Георгия, спросил: — Ты, голубчик, кажется, печки класть умеешь? — Так точно, ваше скородь! — Вот адреса. Там на квартирах наши офицеры. Переложи им печки. — Рад стараться, ваше скородь! Не только Георгию повезло. Отмуштровав солдат, их помаленьку стали использовать на хозяйские работы. Кто владел ремеслом, вообще начинал почти вольную жизнь. Начальству это было в выгоду: сила дармовая, содержится за казенный счет, а с работодателей начальство еще и куш могло содрать. И отпуск Георгия Полине не за милые глаза достался — за денежки, и не малые. В Вятке это было. Конечно же, Георгий не только печки клал да миловался с женой, и в карауле бывал, и на стрельбище, и на плацу его гоняли. Но теперь это было реже. Самым же страшным ему было попадать в конвой сопровождать арестантов. У тех, кто кандалы давно носил, под железом кожа закостенела, и они брели кое-как. А у новичков запястья и щиколотки кровоточили. Жалеть арестантов запрещалось. Георгий не понимал такого, поддержал падающего без сил арестанта и тотчас схватил удар прикладом. Выдюжил. Все же он крепок был, Георгий. В солдатах он научился грамоте. Правда, всю жизнь читал по складам и выводил каракули по-печатному. Но что ж взять с человека? Поздно к нему грамота пришла. Да и учили его товарищи, сами малограмотные, по вывескам: «Ка-бак», «Гос-ти-ный двор», «Пе-кар-ня»… В общем, Георгий, пока клал печи да встречался со своей теперь разлюбезной Полиной, лучшей жизни дли себя и не представлял. Но вот жена стала прихварывать. Затосковала по дому и решила съездить, посмотреть на него. Уехала в Заборовку да так и не вернулась. Умерла. За любовь, за позднее бабье счастье отписала она все имущество на имя законного мужа своего Георгия Ивановича Голикова. Он же выслужил шестнадцать лет, после чего вышел указ не двадцать пять лет служить, а только пять. Попылил служивый восвояси, где солдатским шагом, где на попутной подводе. И грустил до боли, что не встретит его жена, и радовался, что не было войны.
Возвращение
Пришел он в родное село; никто не узнает его, бородатого. И он никого не узнает. Да нет уж многих. Тетка умерла, мачеха… Взошел Георгий на высокое крыльцо, отбил дверь и попятился. Такой затхлостью и плесенью пахнуло из нетопленного в зиму дома! Отбил окна, пораскрывал, проветрил и разом все печки затопил. Подсчитал свое состояние. Заказал молебен по жене. Подправил ее могилку, обновил крест и изгородь, внес деньги для бедных и за себя попросил их помолиться во искупление греха, что ударил когда-то человека, что не любил поначалу жену свою, и так, на всякий случай. Зауважали за все это Георгия Ивановича односельчане: «Добрый Егор человек, не жмот он». Выждал Георгий Иванович срок, еще раз помолился за светлую память жены, еще раз попросил у нее прощения за то, что не был с ней ласков по первым дням. И, вняв русской мудрости «живое жить должно», решил: женюсь. Правил этого дела недавний солдат не знал, а когда его первый раз женили, в правила эти тоже не вник. Решил с соседом посоветоваться. Сосед зашел. Хозяин выставил штоф белого вина для гостя, себе квас поставил, объяснил: — Душа и организм не принимают горькую-то. Не обессудь. Сосед для приличия поломался, потом выпил. — Жениться хочу, — сказал Георгий Иванович. — А что и как, не знаю. Сосед развеселился. — Это, Егор, что кота в лапти обуть. Наперво, знамо дело, сваха нужна. А ее, тоже наперво, одарить нужно, чтобы, стало быть, не порченую, не болящую тебе подсунула. Привел сосед сваху. Одарил ее Георгий Иванович шалью с кистями и позолоченным перстеньком. Прокудная баба мигом пустила по селу слух: — Егор Иванович жениться хотят. Жених завидный. Не молод, да богат. И в теле, видать, долго износу ему не будет. Зачесали отцы затылки, всполошились матери. Огромный у свахи выбор получился и доход не меньше: «Одарите — на вашу дочку Егору Ивановичу укажу». И Георгию Ивановичу голову туманит: — Глаша-то — раскрасавица, да уж больно молода. Сама ломается, и родители насчет тебя сумлеваются: работник-то — что надо, а будешь ли хозяином? Одари — уговорю их. Потом — примерно то ж о Палаше, потом — о Малаше. — Тьфу на тебя, прости господи, — рассердился, наконец, Георгий, — устроила ярмарку и продаешь меня, как коня, мне же — невест, как кобылиц. Толку нет, а разор всем велик. Одарил сваху в последний раз и отпустил с миром. «К чертям обычаи, — решил он. — Солдат я. Вот и сделаю по-солдатски». Все ж сваха дело сдвинула. Среди тех, на кого она показывала Георгию Ивановичу, была одна из дочек лекарки Екатерины Николаевны. Жили они бедновато, но Георий Иванович за новым богатством и не гнался. Еще и подумал: «Осчастливлю бедную семью. И мать их, и сестер Александры в свой дом возьму». Достал он костюм, что припасла к его возвращению покойница жена, сюртучную тройку. Надел белую сорочку со стоячим воротником, галстук-бабочку, сапоги, котелок и пошел в домишко Екатерины Николаевны без всяких там свах. На пути зашел в лавку, накупил конфет и пряников. Перед порогом было заробел, но, увидев, что выглядывают из-за плетней соседи, дал сам себе команду: «Смелей, солдат!». И постучался. Екатерина Николаевна встретила гостя приветливо, а дочери ее убежали за занавеску. По шороху Георгий Иванович понял: принаряжаются они. Выложил на стол гостинцы. Снова приказал себе: «Смелей!». Заговорил: — Отслужил вот. Одинок. — Как с хозяйством думаете управляться, Егор Иванович? — Не привык нанимать работников. Сам и управлюсь. Да и вы не без рук, чай, поможете? — Так почти и состоялось объяснение. Осталось добавить: — Саша мне ваша люба. Дома Георгий Иванович запоздало засомневался: «Что же получилось? Как мне было в восемнадцать на сорокалетней жениться? А теперь наоборот: ей восемнадцать, а мне к сорока!». Оглядел себя в зеркале. Бородат и седина в висках. Всполошился, вновь покликал соседа. Рассказал ему все начистоту. Тот выпил, посмотрел на Георгия Ивановича оценивающе. — Не растратил ты себя, Егор. Табаком и водкой головы не туманил, грудь не душил, живот не жег, и никто тебе больше тридцати не даст. — Перехватив недоверчивый взгляд хозяина, встал, обернулся к иконам, перекрестился: — Вот те крест! Женись, не сомневайся. Обвенчались Георгий Иванович с Александрой Матвеевной, сыграли свадьбу. Тут он почувствовал: из-за долгого и привередливого сватовства недругов себе нажил. Да и богатеи, что подвели его когда-то под солдатчину, еще жили и здравствовали. Решил распрощаться с Заборовкой. Продал дом, двор, землю и, забрав жену, новую родню свою, скарб и рухлядь, поехал в уездный городишко Сызрань. Купили там кирпичный дом с хорошим двором, земельный участок и, помолясь, дружно впряглись в крестьянский труд. Здесь, в Сызрани, показала семья Голиковых, на что способны русские люди, когда есть у них где жить, есть земля, инвентарь, когда сыты они. Словно по волшебству, была вспахана и засеяна полоса, завезен корм скотине, запасены дрова, подготовлен под овощи и семена погреб. Дом, двор, коровник, курятник были в чистоте и исправности. Когда, пожав плоды трудов своих, дождались деньков для роздыха, с большим удовольствием осмотрел наступившую жизнь Георгий Иванович. Потом, растроганный, с новой виноватостью подумал о молодой жене своей Сашеньке. Столько лет солдатчины вроде бы тянулись нескончаемо, и вот минули они, и Гошка в посконной рубахе, играющий в бабки, видится ярче, чем солдат Голиков. Много моложе Саша Георгия. Дольше ей жить… В таком умилении и щедрости взял Георгий Иванович, да и перевел все свое имущество на имя жены своей Александры Матвеевны Голиковой, и у нотариуса это дело закрепил. Не знал он, чем такое кончится.Спор
В те же дни отдохновения от трудов насущных нашлись минуты и для бесед с новыми знакомыми. А они появились. В кирпичном доме Голиковых, с широким двором, конюшней, коровником и дровяным сараем, обретались незамужние молодые сестры Сашеньки. К таким невестам, ясно, и люди приглядывались степенные. Лесник-егерь да портной стали похаживать. Они советовали Георгию Ивановичу: — Достаток бы приумножать надо. — Найми работников, пока есть чем платить. Им — копейку, они тебе своим трудом — две. — Опять же торговлю открой. Чтобы с прибылью. — Деньжата в рост пусти. Георгий Иванович отмахивался: — Не на то мне, сироте бездомному, господь богатство через покойницу Полину послал, чтобы я вкруг людей закабалял. Грех это будет. У самого сила есть. Бабы в работе сноровистые. Теща на что стара, да мудра. Диплом эвон ей фельдчерский власти выправили. Врачеванием и себя кормит, и в дом копейку несет. Народится сынок — помощник. Да и не умею я хозяйствовать, как вы советуете. Работать умею. — А они, думаешь, не умеют? Спорщики показывали за окно вдоль улицы Татаринцевой. — Так я ж и говорю, — не унимался Георгий Иванович, — им фундаменту для труда бог не послал. От работы же вдоль улицы Татаринцевой в самом деле дым стоял коромыслом. И тоже правда: богатства эта работа людям не принесла, разве что салотопам. Они выкармливали визжащее стадо свиней. В огромных корчагах денно и нощно топили сало — весь квартал от этого топления салом пропах. Но у корчаг стояли и в свинарниках возились нанятые работники, а хозяева заботились лишь о выгодной продаже продукта. Кустари же одиночки жили в скверных домишках. Сами производили товар, сами сбывали его. С утра до поздней ночи стругал, замачивал заготовки, клепал обручи бондарь. По соседству не разгибали спин колесник, жестянщик, свечники, сапожники. Не знали забав дети веревочника. В его дворе стояло огромное колесо-барабан. Его-то, как заведенные, крутили дети. Отец же, привязав к поясу кудель, пятился из тесного двора через вечно распахнутую калитку на средину улицы. Там был вбит кол. Привязав к нему конец готовой веревки, снова мчался к колесу. Руки закручивали кудель, а в нее закручивались капли пота. И не похож был веревочник на человека, на непонятный челнок походил он. Задумался Георгий Иванович. Обошел дворы соседей своих. Повод был: свечи, колеса, веревки, бочки — пополнять в хозяйстве нужда имелась. И жутковато ему, позабывшему нужду, стало. В любом домишке — на один манер: колченогий стол, две-три табуретки. Лохмотья на полу, чтобы спали малые, лохмотья на печи для старых. Вся живность — сверчки да тараканы. Потемневшие и скорбно взирающие из угла на нищету лики святых — все украшение. Понадобилось Георгию Ивановичу сапоги починить. Пошел к сапожникам. Эти артельно в три брата стучали. Вошел заказчик, перекрестился на образа. Братья по углам сидели на низких раскладных скамеечках, спинами к стенам привалились, вроде подремывали. — Почините вот. — Бросай к печи. С утра починим. — А сейчас? Вечер еще длинный. — Не видим вечером-то. — Что так? — По голосу чуем: Георгий Иванович? — Он. — Теща твоя сказала: куриная слепота у нас. Харч плохой. — Втроем и не заработаете на хороший? — Заработай… Чтобы денежный покупатель шел, богатая кожа нужна. Нечто мы не собрали бы? Хоть на рипах, хоть с белым поднарядом. Для церкви, для охоты самим господам. Но материал-то купить надо. Вот и латаем опорки да обноски за то, что кто подаст. Мужики все были с черными цыганскими кудрями, все рослые. Подкорми их, отмой, принаряди — и три бы невесты сами к их дому прибежали. Но напрасно молилась и причитала об этом на печи их хворая мать. Рубище на слепых по вечерам мужиках… Кому ж нужна забота нищих плодить? С тяжестью душевной вернулся от сапожников Георгий Иванович. Прошел в комнату тещи. С Екатериной Николаевной он дружил, уважал ее за ум, знания и откровенен был с ней во всем. — Живут-то все как страшно вокруг, — сказал он и поведал об увиденном. — Ты к тем, кто вообще лишь на подаянии живет, не заходил, — напомнила теща и рассказала о таких. Еще недавно жил безбедно один грузчик. Силы был превеликой, вот и стал в артели закоперщиком. Ему купчины деньги кидали иной раз не за работу, а за любование ею. Грузчикова мать жила при нем в сытости. Жена-красавица ходила нарядная и гордилась мужем. Но вот раззадорили богатыря купцы на небывалый груз. Всего-то один ящик накинули свыше веса, какой парень для себя пределом знал, и лопнула у него нутряная жила. Только другие от этого враз умирают, а этот помирал два года. Под конец в нем кости просвечивались. Жена сбежала в первую же неделю, как случилось. Мать милостыней кормила себя и умирающего сына. — Так это она к тебе ходит? — спросил Георгий Иванович. — Подкармливаю убогую. — Добрая ты. Пусть всегда к нам ходит. А еще как люди живут? — Одной я сама пропитание ношу. Одинокая старушка, и паралич ее разбил. От второй горемычной глухонемой мальчонка с кривоногой сестренкой приходят. Опять-таки к нам. Другие не подадут — самих голод с ног валит. А салотопы жадны. Тут Екатерина Николаевна зябко передернулась. — Днями я одну их девушку пользовала. В корчагу с кипящим салом ее повело. Едва товарки подхватили. Но руки обварила, и на лицо ей брызнуло. Не мудрено голове закружиться. И смрад, и жар там…Вспомнилась Георгию Ивановичу мрачная поговорка: «От сумы да от тюрьмы не отказываются». Подумал: «И с нами всякое может случиться». Вновь пересчитал свой достаток. Поубавился он. Посчитал, что и из-за чего. На крест Полине, на молебен, на сватовство, венчание, свадьбу, на переезд. Но, поубавившись, вроде бы пошло без убытков. «Дал бы бог сына, — замечтал Георгий Иванович. — Выдюжил бы!» Сын родился. Голубоглазый, рыжеватый, крепенький на удивление. Назвали его Васей. И хотя были еще затраты (пришлось выдать приданое сестрам Александры Матвеевны: одна вышла за лесника, другая — за портного), тетешкая сына, Георгий Иванович возражал всяким там спорщикам и советчикам: «Выдюжим! Сами выдюжим!»
Машурка-растеряшка
Сын во всем удался в отца. Как когда-то Гоша, Васятка стал быстро набирать рост, силу и хватку в работе. Окончательно утвердился Георгий Иванович в мысли: «Теперь выдюжим!». А тут и помощницы пошли нарождаться одна за другой: Оля, Маша, Клавдя, Паня… Всего девять детей было у Александры Матвеевны, но четверо поумирали в младенчестве. Что поделаешь? Бог дал — бог и взял. Те, что выросли, наверное, впервые в роду Голиковых росли в тепле и сытости. Правда, было в доме простудное место, как ни дивно — кухня. Не понравилась Георгию Ивановичу плита в ней, и сложил он вместо нее громадную русскую печь. Пышущее жаром жерло ее выходило к дверям. А сени были холодными, двери не обиты. Просила зятя Екатерина Николаевна утеплить вход, но никак не доходили руки хозяина до этого. Да и пустяком считал он сквозняки всякие… Итак, детей было пятеро. Глазами всех пятерых на историю глянуть — лишь запутаться. Так не будем же «растекаться мыслью по древу». Выберем из пяти среднюю по годам, Машеньку, или, как называл ее брат, а за ним и все близкие, Машурку и, взяв ее в главные попутчицы, двинемся вперед по скромному этому повествованию. У Георгия Ивановича была тетрадь, куда он записывал основные семейные события. Хранилась тетрадь в шкафу под иконостасом. Появилась в ней и такая запись: «В одна тысяча восемьсот восемьдесят втором году, десятого февраля, в уездном городе Сызрани родилась у нас дочь Мария». Поначалу думали: «Растет Машурка робкой не в меру, бестолковой растеряшкой». Поводов для такого мнения Машурка понадавала. Вышла Машурка за ворота, а в улицу гурт овец с поля входит. Впереди шествует козел-предводитель. Другие дети шмыг по дворам! А у Машурки ноги приросли к земле. Козлу такое непочтение не понравилось, свернул со средины улицы, боднул Машурку. Она упала, лежит, как неживая. Козел в забаву еще и покатал ее по траве. Выбежала Александра Матвеевна, протянула козла меж рогов хворостиной, подхватила Машурку, занесла во двор. Вот лишь тогда Машурка дала реву на всю улицу. …Бабушка просит: — Сходи, Машурка, к соседям… Не договорила, зачем сходи, а исполнительная Машурка уже за дверью. Прибежала к соседям. Запыхалась. — Здравствуйте… А что дальше сказать, не знает. Постояла — да и ходу к себе. Забилась в угол, слушает, как заливается смехом вся семья. …В другой раз посылает бабушка Машурку за тестом в пекарню. Крепко держит Машурка в кулаке уголок салфетки для теста — в уголке копейки завязаны. Путь до пекарни короткий, но на одном углу грозный гусак шипит. На другом — огромный черный, с белыми усами пес сидит. Откуда знать Машурке, что он злой, лишь когда к цепи привязан, а без нее он сам всех боится? Вот и идет она в обход опасностей. Неподалеку от пекарни на лавке у калитки сидела девочка и держала диковинную глазастую и ушастую птицу. — Ой, кто это? — спросила Машурка. — Филин. Мамка меня с ним из дома прогнала. — A ты мне его отдашь? — Машурке так понравился филин с первого взгляда, что она даже задрожала вся, боясь отказа. — Бери. — Я сейчас. Подожди! Машурка стремглав кинулась в пекарню, отдала деньги, выбежала к девочке и, запеленав филина в салфетку, забыв о гусаке и собаке, помчалась домой. — Принесла? — спросила бабушка. — Вот, — протянула ей Машурка филина и только тут вспомнила про тесто. Уж и смеялась вся семья. Машурка плакала за свою виноватость. Дело кончилось благополучно. Тесто прислали с пекаренком. А филин, позабавив детей, отправился с Георгием Ивановичем в лес, на волю.В лесу
Машурке тоже в лес захотелось, но отцу с ней там возиться было некогда, а брат Вася учился в четырехклассном училище. — Жди, когда у Васи будут каникулы, — сказала мама. Дождалась Машурка Васиных каникул. И вот Вася готовится ехать к отцу в лес. На утро будит бабушка Машурку чуть свет. Поставит ее на ноги, она — бух! поперек кровати. Бабушка — снова ее на ноги. Машурка — хлоп! на колени и головой под подушку. Бабушка знает: не добудись — реву будет… — В лес, Машурка! Понимаешь? В лес! Машурка встряхнулась — и кубарем в одной ночнушке на двор и в телегу. А Вася Сынка лишь из конюшни выводит. — Неумытых в лес не везу! — грозит. Машурка — к умывальнику. Умылась и только тогда проснулась по-настоящему, оделась, платочком повязалась, торбочку с завтраком — через плечо. И стала готова в дальний путь. Бабушка отворила ворота. — С богом! Пошагал Сынок. Околица близко, и еще солнце не показалось, Машурка кричит: — До свидания, Сызрань! Приближается мельница. Машурка ей: — Здравствуй, мельница! Из-за мельницы солнце поднимается. — Здравствуй, солнце! Тут привычные Машурке бахчи и огороды сменились полями. — Вася, что это? — Вот то — просо. А вон — хлеб. Озимые. Удались. Ишь, всколосились. Из-за полей лес приближается. Темный и таинственный. Назывался лес Раменским. Машурка и с ним здоровается: — Здравствуй, Рамень! Вася посмеивается: — Нешто он тебя слышит? — Слышит. Я же его слышу. Лес тихонько шумел. Въехали в зеленый сумрак. В нем всевозможные цветы выглядывают особенно ярко. — Машурка, цветов нарвешь? — Не. Я так посмотрю… А рвать… Им же больно. Пусть цветут. И снова весело брату и радостно, что такая забавная, добрая у него сестренка. Останавливает он Сынка. Говорит Машурке: — Пойди к родничку, напейся. Там ковшичек. Это я для тебя сделал. Меж замшелых камней маленький омут. В него падает чистая, как слеза, вода, а на сучке висит берестяной ковшик. И зубам уже холодно, и жалко оторваться от родниковой воды! И снова осторожно перекатываются колеса через корневища, что лезут поперек лесной дороги. А Вася показывает, рассказывает: — Раменский лес, если вдоль, далеко тянется. Мы поперек едем. Потом будет Ляпгузов лес, за ним — Латышского поселка, там мы и приехали. Вон дом за деревьями виден. Лесник живет… Тому дому Машурка «здравствуй» не кричала. Лесник обижал жену свою, Машуркину тетку. Расступился лес, и открылась широкая поляна. На краю ее избушка на столбиках (завалинка на лето раскидана) и вроде на куриных ножках избушка. Под ней плуг, борона. На стенах косы, топоры и для непонятной надобности старая, ржавая сабля. Под навесом сеялка. К стене прислонены грабли, вилы, лопаты. Мамино и бабушкино царство — дом. Здесь — папино царство. Вася оценивающе оглядывает поле. — И у нас озимые удались. И гречиха. — И сена заготовили впрок, добавляет отец. — Провиант доставил? — Есть провиант. В семье бывшего солдата военные словечки в ходу. Распрягают Сынка, разгружают телегу. Тетка, что кухарит на участке, возится с чугунками у летней печки. Машурка в меру силенок таскает в избушку поклажу. И счастливо ей, что помогает она взрослым. После полдника отец садится на бревнышко, раскрывает журнал. — Гляди-кось, Вася, какую сеялку придумали. «Ади-ал» называется. А вот молотилка. Изготовлена на заводе Рейс-сен-ца… Тьфу, прости господи, русскую иную фамилию не прочитаешь, а тут снова немец… Да. Не по карману нам. Отложив журнал, Георгий Иванович примерился к работе. — Вона на опушке два сухостойных. Их сегодня спилим, на дрова разваляем и пеньки выкорчуем. Такая нам будет диспозиция. А ты, Машурка, побегай. В доме-то небось ножонки застоялись, засиделись. Отец и Вася, забрав пилу, топоры и веревку, двинулись к лесу. Машурка — впереди и вприпрыжку. С разгону пробежала меж деревьев и на малой поляне увидела шалашик, в нем на низких колышках сплетенный из лыка лежак, подстилка из сена прикрыта дерюжкой. Славно оказалось поваляться на такой постели! Потом Машурка шустро все обшарила и нашла под лежаком сумку. В ней тетрадка в кожаной обложке, ручка с пером и чернилка. Читать Машурка не умела, но кто и как в доме пишет, видела. Поняла, не папины это угловатые буквы, а Васины — округлые. Вечером спросила брата: — Это твой шалашик на маленькой полянке? — Ишь, пострел! Везде успел. На другой день Вася выбрал часок и сам провел сестренку в свой шалашик. Присели на лежак. — Вася, а в тетрадке у тебя что? — И это нашла? Вот я тебя… Но не мог Вася сердиться на сестренку. Достал тетрадку. — Я это надписал по названию полянки: «Поляна мечтаний». — Кто ее так назвал, Вася? — Я и назвал. А сюда написал… Ну… разное. И стихи любимые. Мне их наш учитель Александр Фотьич списать дал. — Прочитай, Вась. И Вася прочитал:…Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал…
Вася читал, а Машурка потихоньку глотала слезы. И страшно ей было слышать эти стихи, и боялась вздохом отвлечь брата от тетрадки. Когда Вася кончил читать, Машурка молчала долго. Потом несмело спросила: — Вася, но мы-то хорошо живем? — Мы — хорошо. Господа — еще лучше. А сколько людей живут совсем бедно! Машурка кивнула молча. Видела она на своей улице многие и многие несчастные семьи. По-прежнему вращали огромное колесо-барабан повзрослевшие дети веревочника. А сам он, уже старик, выбегал и выбегал через калитку к средине улицы. Под седыми лохмами глаза были, как у той собаки, что гнали раз по улице камнями соседские мальчишки. Филиппа Колесникова родители смогли послать в школу вместе с Васей. Но Вася в первый класс пошел восьми лет, а Филипп — двенадцати. Да. Очень трудная жизнь была вокруг Машурки. Вася попросил: — Ты, Машурка, никому не говори про мою тетрадку. Ладно?
Школа
С нетерпением ждала конца лета Машурка: ее записали в школу. Поглядывала на полку, где лежали книжки и тетрадки. Трогать их было не велено, чтобы не замарать раньше срока. Наконец долгожданный день настал. Домашние переживали, волновались за Машурку не меньше, чем она за себя. Вася закончил школу с отличием. Оля училась тоже на все пятерки. А как Машурка будет учиться? Ведь она несообразительная, растеряшка: Бабушка всех урезонила: — Не хуже старших будет учиться. Не бестолковая у нас Машурка. Задумчивая она. Учительница Мария Конидьевна тоже была уверена в очередной Голиковой. — Светлые у вас головенки. Начала урок обещанием: — Сперва, дети, «аз да буки, а там и науки»! Она не только учила детей в школе. Водила их в лес, в поле, к Волге. Пристань была в четырех верстах от города. Пришли школяры к обрыву. Видят: идут, увязая в песке, мужики. Старые, бородатые и молодые, безбородые. Виснут грудью на лямках. От лямок — веревки к барже. Машурка запомнила стихи, что читал ей Вася. Стала читать потихоньку:Выдь на Волгу: чей стон раздается
Над великою русской рекой?
Этот стон у нас песней зовется —
То бурла́ки идут бечевой!..
Эти даже не пели. Шли молча и дышали с хрипом. Мария Конидьевна потрепала Машурку за волосы. — Хорошая ты девочка. Только вон при таких дяденьках не читай, — она показала на двух жандармов, что стояли у пристани. Сказала уверенно: — Будет когда-то в России много пароходов. Видите, как легко идет он?! А пароход был белый. Он торопко шлепал плицами. Горбились за ним быстрые волны, сверкали на солнце золотые буквы: «Меркурий». И на паровоз смотреть водила детей учительница. Если пароход был просто красивый и не страшный, то паровоз был красивый и страшный. Из трубы с огромным раструбом вырывались клубы дыма и кусачие искры. Будто глаза, таращились фонари, и красно скалился под буферами решетчатый фартук. Когда же паровоз загудел, то все зажали уши, некоторые заплакали. Старые люди перекрестились. Совершенно непривычен и нестерпим был людям паровозный свист. Ведь самое громкое, что доводилось им слышать, был тележный скрип. Мария Конидьевна объяснила детям, как устроен паровоз. — Даже маленький пар силу имеет. Слыхали, как он крышками на чугунках и чайниках бренчит? А тут, видите, котлище какой? И топка вон полыхает? — Мария Конидьевна, а что там? За распахнутым окном в одной из комнат вокзала был виден телеграфный аппарат. Мария Конидьевна рассказала про ленту, на которой черточки и точки обозначают буквы, о проводах, но никто ничего не понял. Как может какая-то сила одним мигом перенестись по тоненьким проводам из края в край земли и начертить на ленте черточки и точки? Невозможно такое представить. А о паровозе поняли: котел, топка, вода, пар, колеса… Чего же не понять? С великой радостью отучилась Машурка положенные три года. Закончила школу, как и все Голиковы, с отличием. И так хотелось ей учиться дальше, да не больно-то принимали крестьянских детей в гимназию.
Не богу молились…
В церковь ходили охотно. Хотелось ведь молодым и себя, и наряды свои показать. И где, как не на пути в церковь да не в ней самой, улыбкой, шуткой переброситься? Всегда в церкви что-нибудь забавное увидишь или услышишь. Стоит Машурка, крестится, смотрит на множество свечей, на красивые лики святых, на сверкающие оклады, слушает божественное пение. Хором певчих руководит школьный учитель пения. Тот, что в царя верил, как в бога. На его рубахе были вышиты ноты гимна: «Боже, царя храни». А перед Машуркой стоят нищие братишка с сестренкой. Слышит Машурка, братишка просит сестренку: — Клань, почеши спину. Девочка чешет. — Не тут… не тут…, — и вдруг зачастил сладостно: — тут, тут, тут, тут. Прыснула Машурка и тут же от тетки подзатыльник схватила. — Замолчь, грешница! В другой раз сзади Машурки стояли парни. Поет хор, и парни потихоньку подпевают. Прислушалась Машурка и… ну как тут не давиться от смеха!? Зажала рот ладонью. Из глаз слезы выжимаются, и трясет ее всю. А парни нудят и нудят потихоньку:Отец благочинный
Пропил тулуп овчинный
И нож перочинный.
Воз-му-ти-и-тельно!
Паки, паки, паки…
Покусали попа собаки,
Восхи-ти-тель-но!
Во имя овса и сена и свиного уха —
Аминь!
Смешно Машурке до невозможности и жутковато ей за парней: вдруг да прогневается бог! Давя в себе смех, сделала кроткое личико, взмолилась: «Не разгневись, боженька! Не по злобе они, по веселости. Прости ж их, боженька, миленький!». По вечерней заснеженной Сызрани брат и сестра прошли в школу. Среди собравшихся парней и девушек Машурка узнала немало знакомых: подругу свою Надю Корсунцеву, друзей брата — Филиппа Колесникова, Павла Гуляева. Пришел учитель Александр Фотьич, и все сели за парты. Учитель раскрыл книгу и стал читать «Тараса Бульбу». На чтения собирались часто, и за зиму Машурка прослушала «Мертвые души», «Дубровского», «Героя нашего времени». Много книг учитель давал по домам. Пристрастившись к чтению, ребята прочитали сочинения Загоскина, выучили множество стихов Пушкина, Лермонтова, Кольцова, Некрасова. Александр Фотьич не только читал, но и беседовал. Однажды он целый вечер рассказывал о необычных, прямо-таки несметных природных богатствах России. Показывал их на карте, пускал по рукам открытки с видами самых различных мест огромной империи. Слово «богатство» повторялось бессчетно. Паша Гуляев спросил: — Александр Фотьич, почему же мы бедны, раз такие богатые? — Многое об этом вы уже узнали из книг. Еще и сами подумайте. Хорошо подумайте, не спеша, — посоветовал учитель.
Домашние вечера
Они тоже не были скучными. За беседой и дела не забывали. Легонько жужжала прялка, постукивали спицы, сноровисто мелкали иглы. Чаще речь держала бабушка. Рассказывала о покойном муже, о холере, о князьях Гагариных. Отец выходил к молодежи реже, и его приход был, как праздник. — Папа, покажи, как солдат с ружьем управляется? Георгий Иванович выходил на кухню и возвращался с ухватом. — Так, значит… На ка-а-а-ра-ул! Шты-ко-ом коли! Прикла-а-адом бей! К но-о-ге! — Будет тебе. Ведь старый уже играться-то, — не хватало терпения у бабушки. — Бабушка, не мешай! — кричали ей чуть ли не хором. А отец обижался. — Э-эх, маменька. Он уносил ухват. Усаживался поудобней и был готов к рассказам. — Папа, а на войне тебе было бы страшно? — Не знаю. А что точно страшно, так это людей убивать. Грех это великий. И за что? Со своей-то землей не управимся, еще в чужую лезть. Опять же, турок я, скажем, не видел. Но думаю, они на татар похожи. Абдулку вы знаете? Ну, вот. И к чему его, к примеру, убивать? — У турок вера не наша. — Вера… Не они же ее выдумали. Прадеды ихние. — Выдумали, говоришь? — бабушка хитро прищуривается. — Веру разве выдумывают? — Я же не про нашу говорю. Наша, она как есть. Потому и называется православная. Правильная, значит. А другие веры ошибочные. — Папа, а они небось думают наоборот: ихняя правильная, а наша ошибочная. — Не богохульствуйте, — в два голоса вопят тетки — и разом к иконам: — прости их, господи! Прости неразумных. Отец виновато покашливает. Предлагает: — Лучше я вам про птицу Ногатуру расскажу. И он рассказывал сказку, похожую на те, что про Василису Прекрасную и Конька-Горбунка. Только вместо Конька-Горбунка у Ивана была большая птица Ногатура, которая носила Ивана чуть повыше дерева стоячего, чуть пониже облака ходячего. Сказка полна приключений и страхов, но добро в ней торжествует. Птица помогает только честным, хорошим людям. Машурка слушала басистый глуховатый голос отца, а вокруг было привычное, не изменяемое с первых дней ее существования. Большая керосиновая лампа под потолком. Абажур из маленьких зеркалец. Резной шкаф с посудой за стеклянными дверцами. Длинный стол, за которым во время еды слова не скажи — в лоб ложкой схватишь. Сидящие вдоль стен каждый со своим делом домочадцы… И так было щемяще добро, нежно внутри. И незыблемо все казалось, и вечно, страшно, что вдруг не будет этого… И тогда нестерпимая жалость накатывала на Машурку. И хотелось ей плакать и смеяться без причин. И молилась она, молилась боженьке: «Родненький, добренький, сделай, чтобы всегда так было! Славно и хорошо. Хорошо?».К «Лешему»
Во всей дружной семье Голиковых только тетки, мамины сестры, бывали сварливыми. И замуж повыходили, а все подолгу торчали в большом доме Георгия Ивановича. Сидит тетка в углу и вдруг ни с того, ни с сего сердито вещает: — Ужо придет антихрист. У праведных лики останутся светлыми, у грешников — почернеют. Глянь, Кланя, в зеркало. Глянь! Темнеют у тя круги под глазами. Нервная Клавдя, сестра Машурки, — в крик до слез. Или: — Намедни вышла на рынок идти, а через дорогу — котище. Черный. Оглянулся, посмотрел на меня. Пришлось вернуться, Ольгу на рынок посылать. Приехала Машурка в лес к отцу. Тетка-лесничиха в свой черед там кухарила. А лес вкруг голиковского поля умел делать эхо. Машурка крикнула: — Дурак! — Урак! Рак! Ак! — откликнулся лес. — Замолчь! — одернула тетка Машурку. — Леший-то подумает: ты его — дураком. Накажет нас. Пошли Машурка и тетка по ягоды. Ягоды крупные, сочные. Машурка собирает их в корзинку, радуется и в рот не забывает класть. Вдруг кто-то завыл вдали. Протяжно так, противно. Тетка побледнела и лукошко бросила. — Додразнилась-таки! И ягоды-то какие-то заколдованные. Не трожь их. Подобрала юбки да в страхе бегом из леса. Страх заразителен. Дунула и Машурка за теткой вслед. — Вы что? — спросил Георгий Иванович. — Леший… воет… гонится! — задыхается от бега тетка. — Вася, наточи-ка саблю, — приказал отец. Вася сдернул со стены саблю, качнул ногой ход точила. Сначала ржа брызнула со стали, потом — искры. На серьезном лице Васи угадывалось веселье. Отец принял саблю, взял ее на плечо и провозгласил: — С нами крестная сила! — За веру, царя и отечество! — отозвался Вася и встал отцу в затылок. Отец скомандовал: — К лешему ша-а-агом марш! «Войско» пошагало дурашливым парадным шагом. Вернулись с теткиным лукошком. Отец рассказал: — Идем. Сидит. Волосатый, хвостатый, ягоды из лукошка лопает. Я ему: «Ты по какому праву, черт козлоногий, Нюрку с Машуркой напугал?» Он мне: «Извините, пошутил!» Лукошко вернул, а за ягоды велел кланяться. Машурку от развеселого отцовского вранья смех забрал. А тетка обиделась. К вечеру Машурке стало не до смеха. Вася позвал ее потихоньку: — На нашу полянку сходим. Там Вася вынул из-под лежака свою заветную сумку, показал сестре запечатанный большой конверт. Сказал: «Александр Фотьич написал. И велел передать Марии Конидьевне, если с ним случится что». — Что с ним может случиться? — Помнишь, как певун церковный к нам на чтение заглядывал? Машурка помнила: приходил тот в своей знаменитой рубахе, расшитой нотами «Боже, царя храни». — Думаю, певун не раз подслушивал. А певуна ребята видели с околоточным. Теперь чтения Александру Фотьичу запретили. Певун будет читать «Жития святых». Я на его чтения не пойду. — И я тоже. Я про святых раньше его читала.Трудные времена
Девятнадцатый век подходил к концу. Надвигался век двадцатый. Почему-то многие ждали от него добрых перемен. Но еще не настал он. А вокруг семьи Голиковых и в ней самой начались сплошные несчастья. Слегла Александра Матвеевна — жена Георгия Ивановича и мать пятерых детей. Что подсекло ее? Смерть четырех кряду младенцев? Простудная кухня? Только обезножила она, а потом разбил ее паралич. Тогда же пришел в поздний час Вася, шепнул Машурке: — Александра Фотьича жандармы забрали. Мы с Пашей Гуляевым подсмотрели. После очередной поездки в лес передал Машурке конверт: — Снеси Марии Конидьевне. Тебе удобнее. Ты у нее училась. Да чтобы никто не видел. Из рук в руки ей передай. Высмотрев, что учительница одна дома, Машурка передала ей конверт. Мария Конидьевна пригласила: — Садись. Распечатала конверт и долго читала большое письмо. Потом тоже долго сидела молча, смотрела за окно. Сказала Машурке: — Знай, Машенька, в тюрьму не только лихой народ попадает. Очень хорошие, очень добрые, смелые, умные люди томятся в тюрьмах. — Я давно знаю. Мне Вася рассказывал. И сам Александр Фотьич. Про декабристов. И у Некрасова об этом есть. Александр же Фотьич — добрый, хороший. Певун козлобородый — скверный. И жандармы. Мария Конидьевна заявила твердо: — Читки у меня будем устраивать. Только собираться будем так, чтобы никто не видел, никто не знал. Ты и Вася поможете мне собрать ребят и девушек надежных. Но тут Васе и Машурке стало не до читок. Привезли домой отца со страшно искалеченной рукой. Работал он возле молотилки, и шестерни затянули его холщовый фартук. Закричал он, попытался оторвать фартук. Пока услыхали да остановили машину, сжевала она отцу руку. Бабушка выправила кости, промыла и зашила отцу раны. Перевязала, поставила лубок. Руку не отняли, но стала она, как неживая, и совсем не переносила холода. Бабушка сшила зятю меховую беспалую до локтя рукавицу. Георгий Иванович прозвал свою изувеченную правую руку «барыней». В поисках дохода семье нашел он такое дело: по договору с владельцами леса один участок нужно было расчистить под пахоту. Плата за работу — древесина. Примерился Георгий Иванович к участку: вроде невелик, а дров будет прорва. На продажу. Даже вывеску Георгий Иванович заказал: «Г. И. Голиков. Торговля дровами». Ольга, Маша, Клавдя, кто-нибудь из теток жнут в четыре серпа хлеб. Бабушка пользует больную дочь свою Александру Матвеевну. Отец и Вася валят деревья в лесу (Георгий Иванович приловчился орудовать одной левой и с пилой, и с топором). Потом Сынок в работу впрягается, вместе с людьми тянет веревку, что накинута на пень с подрубленными корнями. Вроде бы пошло дело на лад в хозяйстве. Но тут тетки, сестры болящей Александры Матвеевны, сотворили недоброе дело, от которого никому проку не было, лишь разлад в семье пошел. Подменили они вдвоем бабушку, мать свою, у постели сестры: бабушке давно в поле хотелось съездить. Александра Матвеевна уже память теряла. Вот и внушили ей сестры отписать в завещании (Георгий-то Иванович в свое время все имущество за женой оставил!) не на мужа, а на полный раздел между мужем, детьми и ими, сестрами Александры. В полубреду это сделала больная. Нотариус все печатями закрепил. Тут настало время попа звать. Умерла Александра Матвеевна. Сорока одного года умерла. Овдовел второй раз уже престарелый Георгий Иванович. Осиротели дети… И смерть жены, и бестолковое завещание выбили Георгия Ивановича круче, чем увечье. Не хозяином, а лишь опекуном детей своих был теперь он. Стал он силы терять и сноровку. Расчистка участка замедлилась. Появилась неустойка, нависли долги. Из доброго рачительного хозяина жизни своей быстро стал он обращаться в жалкого старика. Глохнуть начал и в отчаянии обратился к страшной и такой широкой на Руси утехе — к вину. На первых порах ясная голова его еще противилась зелью. Он учил Машурку торговать дровами: — На плашку их складывай, не на ребро. Так плотнее будет. Без обману покупателя, честность дороже денег, дочка. Потом стал раздражительно спешить с определением судеб детей своих. А какое было определение? Женить да замуж отдать. Вася любил одну девушку, но окрутили его с другой. И тем кончилось, что обрел себе отец сына в собутыльники. Обманывали седобородый с рыжебородым себя винищем. Поскольку раньше и запаха его не знали, въелось оно в них болезненно. Поползло хозяйство по всем швам. Ольга выскочила замуж без отцовского благословения и упорхнула из ставшего постылым дома. Но Ольга хоть венчалась при родных, и кое-какую ей свадьбу справили. А своевольная Клавдия подговорила младшую сестренку Паню вынести вечером за дверь узелок с платьишками, да и исчезла втихомолку. В доме такой раскардаш был, что отец лишь неделю спустя спохватился: — Чтой-то я Клавдю не вижу? Переполошились, навели справки. Доложили отцу: — Убежала наша Клавдя с незнакомым нам человеком. Отец запечалился. — Зря тайком-то. Повенчали бы. Чего уж там выбирать? — Венчать бы не получилось. Он, люди говорят, еврей. — Ну хотя бы свадьбу собрали. — Очнись! — взвились тетки. — Еврея, христопродавца, да в православный дом?! Тут Георгий Иванович сам озлился: — Нечто еврей не человек? И почему ему за каких-то стародавних анчуток грех нести? Бабушка, она все знала, напомнила: — У Христа мать еврейка была. Мария-то непорочная. Иль не знаете? Уж тетки плевались, плевались. Потом крестились, крестились. Еще дошел слух, что муж у Клавди парикмахер, И что Клавдю он приобщает к своему ремеслу. Георгий Иванович окончательно насчет нее успокоился. — Оно не так благородно, как с землей. Но зато работа чистая. К ним в основном господа ходят. Был слух и об Александре Фотьиче. Видел его кто-то из сызраньских среди колодников. Сам же Александр Фотьич, словно предвидя такую судьбу, рассказывал об арестантах на одном из чтений: — Вы на них со злом не смотрите. Среди них есть много честных людей. Борцов за народное счастье. Теперь, значит, сам Александр Фотьич пошагал под конвоем…К новой жизни
Итак, Васина, Олина и Клавдина судьбы, хоть как, но решились. Остались Машурка с Паней. Пане замуж было еще рановато, а Машурке — самый раз. Невеста выросла видная. Глаза темные, каштановые волосы были густы и от природы волнисты. Паша Гуляев сказал как-то: — Роскошные у вас волосы, Мария Георгиевна. Пашу Машурка знала с самого раннего детства. Он был Васиным другом и ровесником. Стало быть, старше Машурки; она и смотрела на него как на старшего. Но девушки взрослеют быстрее юношей. И настало время, когда Машурка перестала чувствовать разницу в годах с Пашей. Ей даже почему-то жалеть его захотелось. Он тоже вдруг увидел, что Машурка становится взрослой, и, как было принято в домах зажиточных крестьян, стал называть ее полным именем. На пасху христосовались. Когда были детьми, делали это не задумываясь: «Христос воскрес!» — и чмокались без всяких. Но в семнадцатую свою пасху, увидев Пашу, Машурка разволновалась. Он ей: — Христос воскрес! — и, заметив ее волнение, тоже смутился. Она ему едва пролепетала: — Воистину воскрес! — и глаза долу. Из-за того, что они долго не решались поцеловаться, поцелуй получился долгим. После этого Паша зачастил к Голиковым. Подойдет к окну. — Мария Георгиевна, Вася дома — Нет его. — Можно, я его у вас подожду? — Можно. Паша ловкий, в плече сильный. Берется за высокий подоконник и легко впрыгивает в комнату. Тут его ловкость и оставляла. Садился в уголок и молча смотрел, как Машурка вяжет или вышивает. Бабушка как-то напомнила: — У нас дверь есть. Открывай, входи и… жди Васю. Так было, пока не грянули беды над Голиковыми. Как грянули они, Пашиным родителям стало не интересно, что сын их водится с голиковской Машуркой. А тут еще выпала самому Паше злая доля: готовиться в солдаты. Какой же резон оставлять молодую жену на пять лет одну? Была еще неопределенность: ведь Паша-то ничего не сказал Машурке о своих чувствах! Лишь догадывалась она о них. Однако, когда отец стал всех детей торопить со свадьбами, иного мужа, чем Паша, Машурка представить себе не могла и у бога об этом просила. А отец торопил. Начали появляться женихи из богатеньких. Что ж, Машенька была той невестой, какую иной бы взял и без богатого приданого. Приходили женихи и в возрасте. Рассматривали Машеньку. Угощали отца и брата вином. Плохо ей стало. Тут появился Филипп Иванович Колесников. Тоже бы вроде Васю пришел проведать. Одет он в черные форменные костюм и фуражку — телеграфистом стал Филипп Иванович на железной дороге. Был он годами старше Васи и Паши, а уму непостижимая работа его делала Филиппа человеком для Машеньки загадочным и недосягаемым. А меж тем Колесников был красив. Темно-русые усы и волосы, а глаза ясные, голубые, лицо чистое, ростом хорош, строен. Это особенно стало заметно в костюме с брюками навыпуск. Выждав, когда Машурка очутилась с ним наедине, Филипп сказал непривычно для нее по-простому откровенно и на «ты», без отчества: — Машенька, я все понял и увидел… Если будет тебе совсем плохо, напиши мне. Я возьму тебя из твоего дома. Вот так. И никакой волокиты со сватовством, никаких особых подходов к разговору. Оставил адрес: работал Филипп на железнодорожной станции в Калуге. И откланялся. А в доме становилось все нетерпимей. Тетки распоряжались всем, как своим. Достаток таял. Отец торопил Машурку с замужеством. И было невообразимо жалко, что губит вино отца и Васю. К кому обратиться за советом и помощью? Только к богу… Пошла Машурка в главную горницу. Там уже молилась бабушка. Она и так была маленькой росточком, да сотня годов пригнула ее, и незачем было ей становиться на колени. Молилась она молча. Машурка попятилась от дверей, но тут бабушка заговорила с богом вслух, и внучка невольно задержалась. — Смотришь, кудлатый? — сердито вопрошала у бога бабушка. — Смерти мне не даешь? А сколько можно? Трех самодержцев пережила. Одного Николая и двух Александров. Третьего Александра переживаю. Мужа, дочь пережила. Неужели доброго моего зятя и внука переживу? — она погрозила богу маленьким крепким кулачком. Спохватилась. Перекрестилась. — Спаси их, господи! Икона была под стеклом. В нем отражался дверной проем, в котором застыла Машурка, и она поняла, что бабушка могла ее видеть. Может, и ерничала она перед иконами внучке в непонятное назидание? Убежала Машурка из дому. Походила по запыленной одноэтажной Сызрани. Как бы простилась с ее бедными улицами, старыми домами. А вечером, помолясь, написала короткое письмо Филиппу Колесникову: «Если можно, забери меня отсюда. Плохо мне». Филипп себя ждать не заставил. Взял недельный отпуск. Прикатил… На другой день они венчались. Потом справили скромную свадьбу. И тогда вдруг от подруг да из записки от Паши Гуляева узнала Машурка, что Паша добился родительского благословения жениться на ней. Но уже блестело кольцо на руке, полученное перед лицом самого господа… Оглушил всех паровоз дьявольским своим криком, дернулись вагоны, постучали колеса в далекую Калугу — Машенька-то дальше Самары отродясь не бывала.На новом месте
На пути к Калуге Филипп рассказывал молодой жене: — Калуга, Машенька, — губернский город. Даже читальня есть. Учебных заведений — полста. Гимназии, семинарии, техническое железнодорожное училище. Православных церквей — к сорока. И костел имеется. Москва близко. Видно, потому в Калуге дворец Марины Мнишек стоит. Калуга Машеньке понравилась. Правда, Волги не было. Но Ока — река тоже русская, для глаза приятная. Кругом зеленели леса. Город на плоской возвышенности. И был он чист, как чист, свеж и здоров был его воздух. Многие улицы замощены камнем. В центре, похожие мощными стенами на бастионы, замкнули квартал торговые ряды. В этом новом для Маши городе началась ее новая жизнь. Жили на казенной квартире. Не в поле уходил Филипп на работу, а на вокзал, где в ночь ли, в день служба его была отмерена часами дежурства. И ее, Машиным, делом стали не серп, не грабли, не пряжа, а работа по дому. Управлялась с ней крестьянская дочь споро, и свободные минуты ей выпадали. Была Маша обута, одета, защищена от стужи и зноя стенами, потолком. Отчего же ей было и не почитать книг, не поразмыслить над жизнью? Вспомнила она и дом, и такое еще близкое детство. Причем все плохое как-то быстро затуманилось, а хорошее, светлое виделось в памяти ярко. Вспомнилась Васина заветная тетрадь, и, еще не зная зачем, Маша купила себе такую же, толстую, в кожаном переплете. Вечерком села и вдруг вписала в тетрадь. «Папа и Вася учили меня любить природу и понимать землю…» Вспомнила, как учили. Записала: «…Вася показал: — Из таких подсолнухов делают подсолнечное масло. Подсолнухи были низенькими, не выше пшеницы, семечки в них серые и жирные…» Маша вспомнила лес: «…Кукует кукушка, удудукает удод, чирикают воробышки, стучит дятел, стонет выпь, шумят листья. Так говорит лес…» И о бабушке написала. Про то, какая добрая она, как баловала внучек гостинцами. Если не успеет ничего испечь, так хоть кочерыжку капустную очистит или морковку. Так постепенно стала записывать Маша все, что знала о семье сама, что рассказывали о прошлом отец и бабушка, при этом с любовью помнила свою учительницу Марию Конидьевну и старалась писать без ошибок. Записала она в свою тетрадь и стихи любимых поэтов. Наступил канун нового столетия. Детища девятнадцатого века — пароходы, паровозы, электролампочки — Маша видела. Об автомобилях и воздушных шарах продолговатой формы — слышала, а друзья мужа, железнодорожные служащие, уже говорили о летательных аппаратах с крыльями. Причем лишь некоторые считали такие аппараты невозможными. Филипп и его друзья уповали на технические изобретения грядущего века — они, изобретения, облегчат труд и жизнь человека. Маша увлеклась этими разговорами и не сразу заметила, что никто из собеседников, говоря о будущем, не уповает на всевышнего. Мало этого, она вскоре узнала: среди новых ее знакомых есть и такие, что вовсе не веруют в бога. Оставшись одна, помолилась в спасение душ их и вдруг… Вдруг ощутила собственные тайные сомнения. «Господи!.. Да что же это? Боже! Верю! Верю я…» Вспомнились искренние и всегда бесплодные молитвы свои. О выздоровлении мамы, о благополучии в доме, об освобождении Александра Фотьича… И совсем живо представилась бабушка: маленькая, сердитая, грозит богу крепеньким кулачком. Ночью Маша плакала. В предновогодний день Маша делала праздничные покупки. По городу носились принаряженные тройки. Городовые высились особенно торжественно. В людных местах слышался возбужденный говор. Слух у Маши чуткий, душа впечатлительная; вроде отдельные слова слыхала, а поняла: по-разному ждут люди грядущий век. Одним царская и божья милость светила, другие что-то сами хотели сделать. Что же? На пути домой увидела молодых парней в форменных шинелях; топтались по снегу в кружке, обнявшись за плечи, пели про святого, что был не прочь прокутить с ними ночь, да на старости лет не решался. Парни звали Машу к себе. Мужняя жена, ясно, прибавила от них шагу, однако весельчакам улыбнулась и, хотя богохульствовали они явно, помолиться за них забыла. За новогодним столом железнодорожники снова говорили о грядущей технике века, а Маша задумала свое, личное. Осенью 1901 года она записала в заветную тетрадь: «У нас родилась дочка. Назвали ее Александра»ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Растет Шурка
Калугу Шурка не запомнила из-за своего младенчества. А вот во Владивостоке, куда перевели отца работать, она осмотрелась основательно. Был канун войны с Японией. Вот с этого, 1904 года Шурка продолжит повествование от своего… вернее, от моего «я». Ибо Шурка Колесникова и была я. До этой страницы я рассказывала по записям и устным воспоминаниям моей матери — Марии Георгиевны Колесниковой, урожденной Голиковой, и придерживалась в меру способностей ее стиля изложения. В собственном рассказе будет естественней говорить на свойственном мне языке горожанки.Первое, что запомнилось: На спинке моей кроватки висит поблекшая лента. Среди игрушек моих есть стеклянное яйцо. Если посмотреть через него на свет, увидишь бородатый лик с золотым кругом над головой. Потом мне мама объяснила, что лента и яйцо — давний подарок моей прабабушке от самой царицы. Перед кроваткой висела картина — белый многотрубный корабль. Второе: За столом с папой и мамой сидит человек (это он подарил картину) в распахнутой рубахе с синим на полспины воротником. На груди видна рубаха с белыми и синими полосами. И слова запомнились: «земляки», «волгари». А мне сказали, что я не волгарь, а «пряник калужский». Помню еще яснее: Лодка, в ней наш земляк, папа и я у мамы на коленях. Мы подплываем близко к такому же точно, как дома на картине, кораблю. Белый борт, высокие трубы, мачты его уходят в небо. Очень скоро я узнала: пятитрубный корабль — это крейсер «Россия», четырехтрубный — это «Громовой» (на нем служил земляк). Я еще толком ничего не понимала, но на всю жизнь от вида кораблей осталось ощущение необычной мощи, силы и красоты. А матрос рассказывал, что у царя таких кораблей множество, и с ними нам никто не страшен. Потом корабли из белых перекрасили в темный цвет. Они густо задымили, что-то грозно в них заурчало. А под утро я проснулась от загрохотавшего железа. Папа и мама стояли у засветлевшего окна. Подбежала и я к ним. Папа сказал: — С якорей снимаются. Война. Наши корабли, с которыми не страшно, выходили из бухты. Бухта опустела, и мне стало страшно. На время войны семьи железнодорожников отправили в Барнаул. Там, мне кажется, я помню каждую подробность. Когда собирались гости, мама предлагала читать вслух. Я узнала имена тех, кто писал книги: Гоголь, Некрасов, Короленко… В доме любили петь, я тоже подпевала:
Пожалей, моя зазнобушка,
Молодец Кова плеча…
Моя подружка и тезка Шурка Кларк (из семьи, что эвакуировалась с Дальнего Востока) спросила: — А что такое «Кова»? — Так зовут молодца, — объяснила я. Взрослые смеялись. Смешила я их и другими словами. «Крышу» называла «крыса», а «калоши» — «колесы». И еще мне нравилось помогать маме убирать квартиру и мыть посуду. Я даже в гостях бралась за веник и тряпку. Хозяева весело меня хвалили: — Саня пришла. Вот будет у нас чисто и прибрано. «Саней» меня стали называть при Шурке, чтобы мы не кидались на имя «Шура» вдвоем. Узнала я там и слово «революция». Причины запомнить были впечатляющими. На улице что-то происходило, и взрослые, затолкав меня и Шурку в угол, кинулись к окну. Хозяйка крикнула: — К нам его! Наши мамы выбежали из комнаты. Хлопнула калитка, в кухне затопали. Хозяйка вытащила из домашней аптечки йод, бинты и вату. Я и Шурка под шумок выкатились в кухню и увидели страшное дело. На стуле сидел бледный парень в форме, похожей на папину. Лицо и шея его были в крови. Мама выстригала ему волосы возле уха, ухо отвисло, и мы попятились — такая жуткая была там рана. Нам случалось оцарапаться, и мы орали, увидев у себя капельку крови. А парень молчал. Женщины его перевязывали и кого-то ругали «иродами». Про парня объяснили: он «студент», досталось ему от «казаков». И вообще «революция», потому что войну мы «продули». Студент ушел, когда стемнело. А я с тех пор не орала, даже когда случалось с разбегу рассадить коленки и «пахать» носом. Вспоминая Барнаул, мама не раз говорила: — Там заложился твой характер.
Хутор Желанный
Войну «продули», и мамы повезли меня и Шурку обратно во Владивосток. Из-за войны что-то случилось с Китайской железной дорогой, и папа остался без работы. Правда, революция кого-то научила, и папе дали «заштатные» деньги. Он решил пустить их в «дело». Сказал: — Вхожу в пай к рыбакам. Был отвесный, скалистый обрыв, узкая полоска песка под ним. Волны и кивающие мачтами шаланды на них. На мачтах взвились и надулись паруса, и шаланды быстро заскользили от нас. Вскоре волны выросли и не шуметь, а реветь стали. Над скалами неслись черные тучи. А в бухте не было крейсеров, с которыми не страшно. «Россия» и «Громовой», рассказывали, в войну приносили из морей в бортах и трубах пробоины величиной с ворота. Куда ушли крейсеры теперь, я не знаю, и не приходил к нам больше наш земляк-волгарь. А ветер свистел между домами и сопками. Неуютно нам было, зябко и жутко. Прошли дни, буря улеглась и сменилась туманом. Он растаял под солнцем, и море засверкало. По этому сверканию приплыли черные шаланды. Папа сказал: — К черту. Деньги продуешь и дела непоправишь. Деньги, оказалось, можно «продуть», как и войну. А папа сказал еще: — От земли мы пришли, к земле и вернемся. Вскоре он сообщил нам, что земля у нас есть, и хорошая. Будет срок — и будет достаток. Мама не стала ждать достатка от земли и стала работать. Она умела шить. Вот и зарабатывала. Папа не появлялся долго; мама и я тосковали. Наконец мама сказала: — Съездим к нему. Мы поехали на станцию Кипарисово. Папа и обрадовался, и смутился. — Вот наша земля, но на инвентарь, на лошадь мне не хватило. И дом пока не на что поставить. Но он тотчас ободрился: — Вошел в пай с китайцами. С ними и живу в одной фанзе. Зайдем? А куда нам было деваться? В темной фанзе были каны. Такой лежак во все помещение. Дымоход от печурки шел под канами и грел их. Они были застелены цыновками. По-моему, было уютно, но маме все это не понравилось. Она сказала: — Ладно, Филипп. Я не из тех, чтобы пропасть без тебя. Папу беспокоило другое: — Где вас хоть на время устроить?.. Есть тут неподалеку хорошая семья. Пойдем к ним. Он посадил меня к себе на плечо. Очень мне было хорошо так ехать! Сижу высоко над землей, держусь за крепкую папину голову, и видно все вокруг далеко. Синие сопки, зеленые леса, а по краям дороги небольшие поля картошки, капусты — кочаны огромные. Кукуруза, будто лес, высокая. На лесной опушке, на болотцах, в лесу пестрели цветы, иные величиной с блюдце или чашку. Вскоре я знала их названия: лилии, ирисы, пионы, кукушкины башмачки, ромашка, гвоздика, гелиотроп. Папа говорил: — Таких разных, красивых, крупных цветов, как здесь, нигде не растет, — потом показал: — Вот и Желанный. Здесь живут Ланковские. К нам вышла навстречу невысокая темноволосая женщина, с ней была девочка, моя ровесница. Тоже черненькая, большеглазая. Мы познакомились. Девочку звали Лия, женщину — Надежда Всеволодовна. Папа познакомил нас: — Надежда Всеволодовна, приютите моих на денек. — С большой радостью. Ланковские в основном жили во Владивостоке. А здесь была их дача — небольшой дом с большим двором. Взрослые — мои папа с мамой, Надежда Всеволодовна, ее сыновья Всеволод и Толя (одному шестнадцать, другому семнадцать лет) — занялись разговорами. А Лия повела меня смотреть хутор. На лужайке паслась лошадь. Лия предложила: — Покатаемся. — А мы не упадем? — Она смирная. Лия подвела лошадь к садовой скамейке. С нее мы с великим трудом взгромоздились на теплую лошадиную спину. Лошадь терпеливо дождалась, когда мы усядемся, и, будто нас на ней не было, потихоньку переступая по лужайке, стала снова пощипывать траву. Погарцевав таким образом, мы кое-как съехали по круглому лошадиному боку на землю и отправились смотреть дальше. Близко была березовая роща, в версте от дома — речка Пучахеза. А совсем неподалеку от дома бежал ручей, такой прозрачный, что под быстрой водой виден был каждый камешек. Через ручей была перекинута широкая доска. Лия пояснила: — На ней мы стираем белье. — А давай что-нибудь постираем? Уж очень показалось заманчиво стирать белье в таком ручье, на такой доске. Лия сбегала в дом и принесла рубахи своих братьев. Мы их мылили, плясали на них босиком, споласкивали— вода так и рвала их из рук. Удивительно чистая получилась стирка. Развесили рубахи на кусты. Лия показала на огромное дерево: — Грецкий орех. На него легко забираться. Заберемся? Раньше я по деревьям не лазала и даже удивилась своим способностям, когда оказалась на самой макушке рядом с Лией. Я уже слыхала, что есть люди, боящиеся высоты. У нас с Лией такого страха не было. Мы даже нарочно стали качаться на ветках, при этом хохотали, повизгивали и пели, что придет в голову. С дерева хорошо виделись окружающая нас тайга и сопки. Через тайгу бежал хвост дыма, и слышался оттуда шум поезда. По небу плыли облака. Если смотреть на них долго, то они начинали походить на разных животных: облако-верблюд, облако-слон, облако-пудель. В кустарниках на равнине раздались выстрелы. — Всеволод и Толя стреляют, — объяснила Лия, — будет вкусный ужин. Когда мы пришли в дом, повар-китаец щипал фазанов. Каких-то несколько часов, а мы так подружились с Лией, что плакать хотелось от предстоящей разлуки. Взрослые, похоже, тоже друг другу понравились. — Мария Георгиевна, — говорила Надежда Всеволодовна, — вы — умница, вы управляетесь с десятичными дробями, начитаны, а зарабатываете шитьем. Я помогу вам найти дело по вашему образованию. Вот наш владивостокский адрес. Когда мы вернемся… — тут Надежда Всеволодовна посмотрела на меня и Лию. Не знаю, что было на наших лицах, но она улыбнулась и сказала как о решенном — Асенька пока останется с нами. Мы закричали «ура» и пустились в пляс. Собравшаяся что-то возразить, мама лишь рукой махнула. Здесь стоит объяснить, почему меня стали к тому времени называть Асей. В нашем городском дворе образовалось целое скопище тезок. Шурки, Сашки, Саньки… Вот кому-то и стукнуло выделить меня — Ася. Неправильно это: Ася — Анастасия, а не Александра. Но имя прижилось, и я стала Асей на всю жизнь. В детстве пожить немного без мамы самостоятельной жизнью бывает даже интересно. Весь день у нас был в хлопотах. Мы усердно стирали все, что попадало под руку. Копались на огороде, катались на лошади, лазали по деревьям, собирали ягоды, грибы, орехи, приносили повару хворост для плиты. Повар был неторопливо трудолюбив. Картошку, морковку нарезал в виде звездочек, розеток, напевая вроде:Pyськи мадама дурака,
Китайса не хочу люби,
Китайса купеза богата,
Чево-чево хочу купи.
Ясно, песенка была не китайская. Наверное, Всеволод и Толя его ей научили. Однажды, в поздний вечер, вокруг все притаилось. Лошадь, закрытая в крепкой конюшне, перестала хрумкать сено и переступать копытами. Охотничьи собаки в молчаливом ужасе полезли под кровать. Толя и Всеволод взялись за ружья. Погасили свет, и мы все прильнули к окнам. К дому из тумана вышли два тигра. Походили, понюхали, подергали хвостами, что-то проурчали, помурлыкали и царственно удалились. Собаки, виновато виляя хвостами и поскуливая, вылезли из убежища. Лошадь захрумкала, и мы поняли, что тревога миновала. Живя у Ланковских, я постепенно узнала историю их семьи. Лиин папа — русский польского происхождения, он служил военным врачом. Говорили, что он революционер. Его арестовали. Друзья устроили ему побег из тюрьмы за границу. Он был в Японии, а потом обретался в Маниле, на Филиппинах. Никто из окружающих точно никогда не говорил, за какую вину перед царем арестовывали доктора. Но теперь мне ясно одно — большевиком он не был. Но это я поняла после. А тогда чем больше я узнавала о военном враче Ланковском, тем романтичнее виделась его фигура. Надежда Всеволодовна имела великолепное музыкальное образование и преподавала во Владивостоке по классу скрипки. Ее сыновья были отличными рисовальщиками. Всеволод — в реалистическом рисунке. Толя рисовал шаржи и карикатуры. Я, увидев их работы, тоже попробовала рисовать. Братья удивились: — Ася, а у тебя получается. Мне подарили краски, кисти, мама купила мне учебник рисования Буше. И увлечение рисованием осталось у меня на всю жизнь.
На пароходе
Меж тем сыновья опального врача хотели продолжать образование, а в университетские города России путь им был закрыт. К тому же Надежда Всеволодовна стала опасаться, как бы на повзрослевших детей ее не положила глаз охранка. Средства для поездки за границу Ланковские имели. Мать зарабатывала преподаванием музыки, кое-что присылал отец. Выезд продумали так: Надежда Всеволодовна остается дома. Всеволод, Толя, Лия и я отправляемся путешествовать в Японию. Сопровождает нас моя мама. Оттуда братья едут на Филиппины, к отцу. Весной мы возвращаемся во Владивосток. Я не знаю, насколько был велик пароход, на котором мы плыли в Японию. В детстве все кажется огромным. На пароходе много запретных мест для пассажиров: рубка, мостик, машины, трюмы… Но наш возраст давал мне и Лие право совать носы в любые люки и отсеки. Моряки, снисходительно посмеиваясь, достаточно серьезно объясняли нам, что к чему: — Компас… Картушка… Держи зюйд-вест двести пятнадцать — притопаешь в Нагасаки. С высоты мостика открывались широкие виды моря. Позади, за толстой трубой, оно было темным. По темноте этой особенно ярко, как широкая белая дорога, виделся наш след, и тоже белые стежки волн там и тут прошивали темную водную поверхность. Впереди, под солнцем, море казалось расплавленным, и было больно глазам смотреть на него. Лазанье по деревьям в Желанном помогло нам скатываться или влезать по крутым трапам особенно лихо. Морякам это понравилось, и они стали относиться к нашим путешествиям по кораблю даже поощрительно. Нам показали машинное отделение. Под решетчатыми переходами двигались вдоль грохочущих механизмов люди. — Не страшно? — Нет! — Мы не боялись высоты. — Это цилиндры… — В них пар гоняет поршни, — подхватывали мы. — Ого! Все знают. Шатуны толщиной в столбы с грохотом вращали такой же толстый вал. Пахло машинным маслом, и шел зуд по решетчатым переходам. — А вот сама преисподня и духи в ней. Кочегарка… Перед жутко гудящими пламенем жерлами двигались черные от сажи, блестящие от пота люди. Их руки, бугрясь мощными мышцами, орудовали лопатами и железными пиками. Подвешенный на проволоке к потолку, качался пузатый чайник. Временами кто-либо прикладывался к его дудочке, и пот на теле светился еще сильнее. Вечером мы вышли на палубу послушать, как поют матросы.Дверь топки привычным толчком отворил,
И пламя его озарило.
Мы совершенно наглядно представили, о чем песня. А когда узнали, что «напрасно старушка ждет сына домой», нам захотелось плакать. Один матрос задумчиво спросил о нас: — Какими-то они вырастут, барышни эти? Я выпалила: — Буду судовым механиком. Все долго смеялись. Потом матрос спросил: — А качки не забоишься? Ночью налетел ветер. Мы проснулись. Нас швыряло по каюте, но мы, борясь с этим, оделись и выкатились смотреть бурю. У выхода на палубу нас поймал моряк. — Вас же смоет. Дурочки… Но потащил нас не обратно в каюту, а в рубку. В темноте не виделись, а угадывались, как призраки, огромные волны. Они с шумом захлестывали верхнюю палубу. — Страшно? — Нет. Мы не испугались бури, а качка нас не брала. Буду! Буду я судовым механиком!
Мы в Японии
На маму качка подействовала. Она забыла в порту одну из корзин. В Нагасаки мы сняли квартиру в доме капитана Воронцова (многие русские моряки имели там дома). И лишь тогда мама заметила пропажу. В корзине была кое-какая одежонка. Лишнего мы ничего не имели, и потеря была досадной. Но волнения оказались не долгими. Нас нашел запыхавшийся полицейский чин и, смахнув со лба пот, вручил злополучную корзину. — Пожяриста, вы потеряри… Мама начала благодарить, но японец, быстренько откланявшись, вышел. Дом Воронцова стоял на склоне горы. Двор круглый год покрыт густой муравой — до земли ее не проковыряешь! Вокруг росли апельсины и магнолии. В огромность их цветов не верилось, точно их сделали. До второго этажа поднимались две пальмы. К веткам двух особенно раскидистых деревьев для меня и Лии подвесили трапеции. Мы болтались на них, как обезьяны. А когда нас отправили в миссионерскую школу, зубрили на трапециях устные задания. Даже умудрялись это делать, повиснув на подколенках. Лиины братья объясняли: — Обычно Лия с Асей думают вниз головой. Сначала мы учились при французском монастыре. Если дома европейцев и домики японцев были открыты солнцу — в самый зной окна затенялись ставнями, — то монастырь открывал из-за густой зелени лишь остроконечные башни. В толстых стенах из красного кирпича были прорезаны такие узкие стрельчатые окна, что и без ставень в монастыре царили полумрак и прохлада. В этой тьме и древности бесшумно двигались монашки. От бровей их нависали белые козырьки, головы закрыты, фигуры скрыты широкими одеждам. Жаль нам было монашек. Занималась с нами молоденькая и розовощекая монашенка. Возможно, мы бы и постигли что-нибудь с ее помощью. Но она призвала еще и помощь божию: нас таскали на молитву. Я и Лия по-русски-то молиться не умели. Мы забастовали. Мама быстренько перекинула нас в американскую школу. Там на переменках мы могли озорничать в огромном доворе под большими камфарными деревьями сколько нам было угодно. Лия училась английскому языку с того времени, как вообще училась говорить. Меня учил английскому второй квартирант в доме Воронцова — Иван Карлович. Как и Ланковский, он бежал из России, из тюрьмы. В свободное от занятий время он водил нас по городу и его окрестностям. Улочки Нагасаки были вымощены плоскими камнями, между ними пробивалась травка. По кручам взбирались ползучие растения. Занимало нас японское «здравствуйте». Знакомые при встрече подолгу стояли друг перед другом в глубоком поклоне. В дни цветения вишни «сакуры» японцы угощались под деревьями, запускали пестрые воздушные змейки с кистями, с трещотками, колокольчиками. Видели мы и праздник кукол, ночные шествия с фонариками из цветной бумаги. Одетые в яркие кимоно, постукивающие обувью-скамеечками «джори», нескончаемые толпы отражались в каналах и водоемах. Песни Японии были приятными, вкрадчивыми. Веселость — по-детски искренняя, молитвы — спокойные. Мы побывали в храме Осуо. Путь к нему проходил среди древних необычно толстых деревьев. Корни их причудливо расползались. Кроны их были так густы, что солнечные лучи не проникали сквозь них. Из этого зеленого мрака за гладью водоема открывался вид на храм, окруженный открытой верандой. Перед верандой выстроилась обувь. Японцы, стоя на коленях, чинно молились, а вокруг храма носились их ребятишки. Нашими постоянными друзьями в играх стали дети соседних семей — девочка Очкачи и мальчик Гинза. Вскоре, играя в прятки и застукиваясь, мы выкрикивали по-японски: — Китта! Китта! Потом увлеклись игрой в ракушки. Берешь ракушки в горсть, подбрасываешь и ловишь на тыльную часть ладони. Часть подброшенных ракушек на ней остается. Теперь задача: снова подбросив, поймать их в горсть все. Ни одна не упала — полный выигрыш. Мы заучили японскую считалочку:Джона, кина, пой,
И пой,
И пой!
Все резво выбрасывают руки вперед. Дети играли, а взрослые работали. В море пестрели паруса рыбачьих лодок. Горы были опоясаны многочисленными маленькими рисовыми полями. Соседи артельно поливали их, подавая деревянные бадейки по конвейеру. Сначала — верхние поля, потом, когда все устанут, — нижние. После работы все купались. А в открытых магазинах никто не караулил товар на прилавках. Покупатель выбирает товар, а тогда зовет хозяина. И не было в Японии замков. Да и не спасли бы они от лихих людей. Сквозь легкий японский домик можно, наверное, проскочить с разбегу, не оцарапавшись. У почти игрушечных жилищ росли в игрушечных садиках карликовые деревца, поблескивали крошечные водоемы. Не верилось мне, да и забыла я, что с этой страной, с людьми этими была война. Бамбуковые рощи, парк в Моджи, берег моря, танец гейш, вкрадчивая песня, цветение «сакуры», золотые рыбки… Япония. Нагасаки, которого потом не стало. Который возник, но совсем, совсем иным.
Снова Владивосток
Хотя все было тепло, пестро и ярко, я все чаще и чаще стала вспоминать Владивосток, его каменистые и суровые сопки. Мама с нетерпением вскрывала конверты от Надежды Всеволодовны. И настал день, когда навстречу пароходу из-за горизонта поднялись затуманенные сопки, а потом засияли многими окнами громоздящиеся на сопках дома Владивостока. Мы снова попали в дом с многолюдным двором на Комаровской улице, где бегали Шурки, Сашки, Саньки. Мама работала то продавщицей в пекарне, то счетоводом. Мама и папа никак не могли помогать друг другу, и постепенно их пути разошлись. Получилось это без упреков, со взаимным уважением, и я даже не вспомню, в какое время все это решилось окончательно. В разные дни пришли печальные известия из далекой Сызрани. Умер мой дед Георгий Иванович Голиков, умер мамин брат Василий Георгиевич Голиков. Умерла моя прабабушка Екатерина Николаевна. Она пережила четырех российских самодержцев и умерла, когда ей было больше ста лет. В детстве, если оно хотя чуть-чуть обеспечено, трудно грустить подолгу. К тому же меня определили в школу. Мама еще раньше сдружилась с учительницами этой школы, носившей название «Суворовская» (она была за Мальцевским базаром). Учительницы помогали маме повышать знания: мама постоянно занималась самообразованием. Заведовала школой Валентина Ивановна Логинова. В школе учились девочки из рабочих семей. Многие были плохо одеты и от недоедания слабы здоровьем. Для таких Валентина Ивановна сумела организовать «оздоровительные колонии» (прообраз пионерских лагерей). Снимала в селе домик на лето и поселяла в нем своих подопечных. На это требовались средства. Валентина Ивановна устраивала платные представления и вечера силами своих учениц и умело выколачивала деньги из богачей Владивостока. Она понимала: их не разжалобишь. И действовала так: одетая просто, но со вкусом, нанимала на последние гроши извозчика и подкатывала к богатому дому. — Иван Степанович, наш любезный Василий Семенович ассигновал в пользу моего заведения сто рублей. Вам, возможно, выделить такую сумму будет сложно. Однако, чем можете, поддержите доброе начинание нашего щедрого мецената. — То есть как мне сложно?! — Простите, ради бога! К слову, о благородном жесте Василия Семеновича прописано в газете… Он так влиятелен, так богат… — Ерунда! Даю сто двадцать. Мама по мере сил помогала Валентине Ивановне. Распространяла билеты на платные вечера. Летом ее пригласили быть воспитательницей в колонии. Читала девочкам вслух книги. Не зря она ходила в Сызрани на чтения Александра Фотьича. Читала она или пересказывала Гоголя, Некрасова, Пушкина, Войнич, Джека Лондона. То есть такие книги, где борьба добра со злом, где добрые, смелые, благородные люди. Мне ж как дочери воспитательницы вменялось быть для всех примером: «За обедом локти на стол не ставь, ногами под столом не болтай, через весь стол за чем-либо не тянись, попроси передать и не забудь сказать спасибо». Скуку быть паинькой я разгоняла, добравшись до нашего двора. От японских ребятишек я заразилась подвижностью и безудержным озорством. Тугой черный мячик при игре в лапту я кидала не по-девчоночьи из-за головы, а по-мальчишечьи резким боковым броском. Раз я рассадила два стекла, и мяч влетел в комнату жильцов. Я научила всех играть в ракушки и японской считалочке:Джона, кина, пой!..
Ребята меня зауважали. Один мальчишка даже давал мне свой велосипед. Маме это не понравилось. — Ты с ним не водись: он из богатых. Я еще плохо понимала, в чем вредность богатых. Даже рассердилась на маму. Тут же появилась причина еще раз рассердиться. Снова играли в лапту; я стремглав летела по двору за мячиком и едва не сбила с ног худощавого и на удивление серьезного мальчика с книгами в руках. Он молча уступил мне дорогу. Я подобрала мяч и обернулась. Он смотрел на меня и вместе с этим сквозь меня или мимо. Его лицо ничего не выражало. Мне стало обидно: Аську Колесникову во дворе уважали, и на нее никто так не смотрел! Вскоре я узнала: это был ещё один Саша — Саша Фадеев, который приезжал откуда-то из тайги и жил во время учебы у своей тетки Сибирцевой.
Опять я и Лия
Неподалеку жил богатый человек. Он выходил в шинели тонкого сукна с накидкой. У него были белые перчатки, трость, на голове цилиндр или красивая меховая шапка. Садился в экипаж. Сбруя лошади была украшена серебряными бляшками. И, весело крикнув «пошел!», отъезжал. Как-то я попалась ему под ноги. Он ласково потрепал меня за волосы и назвал «славная девочка». Я думала, что он хороший и добрый человек. Как-то я шла по Светланской. Впереди — «добрый господин», а еще впереди устало шел кауля — китаец-носильщик. Тротуары во Владивостоке тесные. Вдруг белая перчатка сжалась в кулак, ударила каулю и сбила его на мостовую. До этого мне не приходилось видеть, как бьют людей. Я бросилась бежать со Светланской на Набережную. Бродила дотемна, не чувствуя холодного ветра. Потом сильно заболела. Увиденное тут ни при чем. А вот то, что мне не хотелось выздоравливать при этом… Мама, напугавшись красных пятен на моем лице, прикрыла меня косынкой и повела с температурой в больницу. На пути мы повстречали Надежду Всеволодовну и Лию. Мы давно не виделись и обрадовались встрече. Надежда Всеволодовна заглянула под косынку, заявила. — Пустяки. Это корь. И никакой больницы. У нас отлежится. В тепле, сытости, уюте. — А Лия? Заразится. — Пока Ася болеет, Лия к ней заходить не будет. У Ланковских был небольшой двухэтажный дом. Нижний этаж — кухня, кладовые, комнатушка повара. Дом деревянный, оштукатуренный. Стоял в углу Набережной и Тигровой, в сотне шагов от высоченного обрыва к Амурскому заливу. И фасад дома был открыт всем ветрам, дождям и вьюгам. От этого штукатурка лопалась, и дом выглядел старым, запущенным. Но внутри мне все казалось уютным и даже богатым. Стены оклеены обоями. Буфет был большой, шкаф для одежды, шкафы для книг и нот, диван, пианино, картины. Когда здесь жила вся семья, то в доме, наверное, не было просторно! Теперь просторно, но и тоскливо. Вот и пригласила Надежда Всеволодовна нас жить вместе с Лией. Вскоре Надежда Всеволодовна сообщила: — Асю принимают в гимназию. Бесплатно. Они с Лией вместе учиться будут. И жить будем коммуной. Слово «коммуна», было распространено в нашем обиходе. В городе были две женские гимназии: «зеленая» и «коричневая». В «коричневой» учились в основном дети состоятельных людей. Нам сшили зеленые платья. Но впереди нам предстояло еще сдать приемные экзамены, и Надежда Всеволодовна готовила нас по математике, русскому языку и географии, а мама меня готовила по закону божию. В народной школе я окончила три класса, а в гимназию готовили меня только во второй класс. Закон божий воспринимался мной как набор сказок, а не истин. Одни сказки, например, про Ноя и его ковчег, были интересны, другие — скучны и непонятны, третьи — страшны. Такой была история Юдифи и Измаила. Их прогнали в раскаленную пустыню. Их было жалко. И позже я нарисовала картину на эту тему… Тогда ж я услыхала, что маму называют атеисткой. Одни — в осуждение, другие — в похвалу: «Передовая женщина». Сама я, видимо, никогда не верила в бога. Даже крестика у меня не было. Занятия начались. На уроке французского языка преподаватель сидел молча пол-урока. Девочки переглядывались, ждали. Наконец одна спросила: — Почему не начинается урок? Преподаватель объяснил: — В классе посторонние. «Посторонней» была я. Бесплатным ученицам иностранные языки изучать не полагалось…Новые знакомства
На средства меценатов-коммерсантов на террасе горы, вокруг и по склонам которой раскинулся Владивосток, было построено коммерческое училище. Облицованное светлосерыми плитками, с большими окнами, без всяких там колонн, лепных украшений, оно и сейчас выглядит вполне современным. В нем были оборудованы отличные учебные кабинеты, актовый зал, столовая, зал для гимнастики. Блестящие стержни прижимали ковровые дорожки к ступенькам каменной лестницы. И вот нас, гимназисток «зеленой» гимназии, пригласили в гости к «коммерсантам». Были отработаны приседания и полупоклоны, заготовлены подобающие слова и прочие, как впоследствии мы называли, «китайские церемонии». Мальчиков, разумеется, вышколили тоже. Теперь бы такое выглядело забавно: второклассницы, девочки с косичками и бантиками, в униформах, аккуратненькие Мальчишки чопорно раскланиваются, щелкают каблуками и разговаривают на «вы». Среди представленных нам мальчиков были: Саша Фадеев, Петя Нерезов, Саша Бородкин, Гриша Билименко, Паша Цой. Первую встречу с Сашей Фадеевым во дворе при игре в мяч я вспомнила и было насторожилась. Настороженность эта вскоре исчезла. Саша, оказалось, мог быть простым и общительным. И не замкнутость на него находила, а задумчивость, а иногда некоторая стеснительность. В этот вечер нас очень сблизили общие веселые игры в нижнем коридоре. Шалости на пути домой, простое обращение сразу вызвали желание встречаться еще и еще. А позже, когда мы из детства шагнули в раннюю юность, между нами развилась настоящая, большая дружба. И наши мальчики стали бывать в доме Ланковских еще чаще. К нашей компании в то время присоединился Яша Голомбик, тоже соученик Саши и его товарищей. Помнится такое: мы всей компанией идем через Тигровую сопку по Тигровой улице от Светланской к нам. Саша идет, не разбирая дороги. Его спрашивают: — Что идешь где попало? — Я всегда иду прямой дорогой, как бы она ни была трудна. Это нам запомнилось. И после не раз мы повторяли эти слова. И тогда же почувствовалось к нему особое уважение. Что же определило характер моих с ним отношений? Его родители работали фельдшерами в далекой таежной Чугуевке. Родного отца нет, есть отчим. Саша умеет ездить на лошади и лазать по деревьям, материально он очень и очень не обеспечен… Я вспомнила о прабабушке-фельдшерице, остальные моменты тоже схожи. А главное, мы из семей, добывающих свой хлеб собственным трудом, семей трудовых. То есть нас объединяла классовая сущность. Именно она свела ребят в одну компанию, ребят разных национальностей. Мы — русские, Билименко и Саня — украинцы, Цой — кореец, Голомбик — еврей. Помню, в один из вечеров я и Лия показывали гостям японские сувениры: шкатулки, веер, ракушки, открытки, сделанные мной рисунки, рассказывали об увиденных красотах. Саша, послушав, вдруг встал, заложил ладонь за борт тужурки, слегка откинул назад голову, продекламировал:Синих гор полукруг наклонился к туманной долине,
И чуть дышит листва кипарисов и пальм, и олив,
Но не тянет меня красота этой дивной природы,
Не манит эта даль, не зовет этот воздух морской.
И как узник жаждет свободы,
Так я жажду отчизны, отчизны моей дорогой.
— Мы же там не засиделись, — озлились мы. Нам не нравилось, когда «давлеют». Лия села за пианино, а я спела о крейсере «Варяг»: «Плещут холодные волны…». А дальше у нас все пошло просто и весело. Только Петр Нерезов заметил Саше: — Наши хозяйки — особы содержательные. Надежда Всеволодовна после ухода ребят сказала: — Очень славные. А Саша… удивительно умный мальчик. — В дальнейшем часто говорилось относительно Саши. А его товарищи нередко называли Сашу «писателем». Оказывается, Сашины сочинения в училище всегда получали высокий балл. К тому же Саша умудрялся писать сочинения за нескольких товарищей. «Взаимовыручка», с точки зрения преподавателей, сомнительная, но так было.
Безмятежное лето
Напротив Владивостока по пути через Амурский залив находится полуостров Сидеми. Там были владения богача и пионера в своем деле Янковского. Главной статьей дохода его были конный завод и панты. Пантачи-олени носились по всему полуострову стадами. У Янковских был штат работников и служащих. Надежду Всеволодовну пригласили со скрипкой туда— Янковские любили музыку. Поехали и мы. Маленький катеришко отстукал машиной через довольно бурный Амурский залив, зашел в бухточку, и наш городской «десант» высадился на берег, где обитали люди отнюдь не городского вида. Здесь носили высокие сапоги, кожаные куртки, меховые жилетки. Здесь жили объездчики, жокеи, охотники, рыбаки. Даже женщины носили шаровары и финские ножи у пояса. Колокол позвал всех к столу. Сюда, как в кают-компанию военного корабля, не полагалось опаздывать. За длинный стол большой столовой разом сели работники и гости. Хозяин замедлил с приходом на полминуты. В открытые окна свободно входил воздух тайги и моря. Аппетит разгорался и у самых разборчивых в еде. А еда была сытная: дичь, рыба, овощи, квас. Вечерней программой руководила жена Янковского с романтичным именем Дэзи. Надежда Всеволодовна играла на скрипке. Кто-то декламировал, кто-то пел. А на утро мы видели, как объезжают лошадей. Янковский сел на коня такого злого, что я подумала: «Какие же тогда тигры?» Конь взбрыкивал, страшно скалился, старался укусить. Шерсть у него была столь плотной и гладкой, что казалось и нет ее. Конь дрожал от возбуждения. Наконец он окончательно взбесился: встав на дыбы, резко скакнул на передние копыта, отжав чуть ли не цирковую «свечку»… Янковский вылетел из седла. Подогнув голову и не задев ею о землю, он мягко перекатился через лопатки и округленную спину, вытянулся, раскинув руки и ноги. Все замерли. Конь разом успокоился и с обескураженным выражением на морде подошел и понюхал хозяина. Тот потрепал его по холке, сказал: — А ты, брат, нахал. И легко вскочил на ноги. Все зааплодировали. Дэзи укорила: — Сумасшедший. Янковский похвастался: — Падать я научен. Потом мы узнали: наука далась ему не просто. У него были переломлены обе ключицы и переносица. Нам, разумеется, тоже захотелось объезжать лошадей. Янковский, учитывая наш рост, без лишних разговоров выделил нам из конюшни пони. Маленькая лошаденка оказалась норовистой по-своему. Она не стала взбрыкивать, а ровной и хорошей рысью внесла меня в густые заросли. Вернулась я из них исцарапанной. Ну, разве могли мы просто и быстро уехать с Сидеми?! Мамы нас поняли, и мы были оставлены у Янковских. Неподалеку от основных построек хозяйства, в тайге, была брошенная дача Кузнецовых. Нас и поселили на этой даче. — Здесь вы будете настоящими охотниками и таежниками. Нас снабдили одеялами, котелками, чашками, ложками, спичками и прочим хозяйством. Предупредили: ночевать там, завтракать, а днем работать: Сидеми бездельников не любит. Такой самостоятельности мы не знали даже на Желанном. Однако с сумерками радость сменилась страхом. Тайга за окошком делалась черной. По ней шли шорохи, вздохи, стоны и вскрики. Нам кажется, что кто-то может прильнуть к окну и тайно смотреть. Мы гасим свет, чтобы не бояться отражения язычка огня в темном стекле окна. Окно становилось светлее, а в комнате — черно, но эта чернота знакомая, здесь все можно прощупать руками. И она не казалась страшной. Мы торопились лечь и заснуть крепко. Утро вознаградило нас за пережитые страхи. Роса на траве светилась, отражая солнце. От домика к вершине сопки вела просека. Янковский предупреждал: — Если захотите увидеть оленей, бегите к сопке на зорьке и там притаитесь. Мы побежали, залегли за толстым стволом. И олени появились. Издали они показались нам рыжим облачком, что из долины стремительно вплыло на сопку. Потом мы услышали легкий топот. Олени приблизились. Впереди — вожак. Ветвистые рога касаются спины, горделивая осанка. Остановился как вкопанный, и стадо замерло. Ноздри оленя чутко раздуваются. Ветер в нашу сторону, и мы уверены, что олени пройдут совсем близко. Но нет. Вожак глухо стукнул копытом, раздался свист, и следом за своим вожаком стадо моментально скрылось. Мы вернулись к своему домику. Умылись из ручья, развели костерок. Хворостинки ставили шалашиком, конусом. Так разгораются даже самые сырые дрова. Сварили кулеш, какао. Позавтракали и отправились в усадьбу. Там готовились к рыбной ловле. Мы умели грести бесшумно, и нас посадили на весла. «Раз, два, навались, табань, суши весла! Весла на воду!» — это нам экзамен. И тут же похвала: «Умеют». На то мы и владивостокские. Потом мы ловили рыбу неводом. — Ниже! Держите ниже! — кричали нам, в азарте забыв про наш рост. Мы добросовестно опускали ниже, отталкивались ногами от дна, выныривали, хватали воздух, снова ныряли, но край невода не отпускали. Кто-то опомнился: — Кончай, ребята! Утопим девчонок-то! — А, черт! Надо же им быть такими недомерками! Нас вместе с неводом и рыбой выволокли на берег. Губы у нас были синие. Зубы лязгали. — Завертывай их в полотенца. Так… А теперь марш в кусты переодеваться! Сухие шаровары, сухие блузки, одеяла, полушубки. Одни глаза видны, а их, глаза, греет разгорающийся костерок. И так хорошо! Кто не испытал такого, тот ничего в счастье не соображает. Была уха. И путь, теперь уже не страшный, по тропинке среди тайги на ночлег в нашем домике. Окрепшие, загорелые, уверенные в своих силах, даже несколько самоуверенные, вернулись мы во Владивосток и узнали, что началась война с Германией.Война, такая далекая
В войну мы начали быстро взрослеть. Если из-за раннего своего возраста близкую к Владивостоку Японскую войну я ощутила весьма смутно, то к далекой отсюда войне Германской я отнеслась с достаточным пониманием. Меня не захватил патриотический угар. А «угоревшие» были. Уже кое-кого из мальчишек-гимназистов выпороли за попытку бежать на фронт. Многие из тех, кто достиг призывного возраста, уехали на фронт добровольцами. Девчонки в гимназии восхищались такими. Газеты, журналы прославляли героев. Почему у нас не было подобных восторгов? Вспоминаю отдельные детали. Вокзал. Проводы призывников. Горько-горько плачут женщины. Очередная встреча с нашими мальчиками. Саша Фадеев говорит серьезно и без всякой гордости: — Отчима на войну взяли. Он ведь военный, фельдшер запаса… — Мама переживает? — Они единомышленники. Тяжело ей… В чем единомышленники? Спросить я постеснялась. Потом стали приходить известия о гибели то одного, то другого знакомого нам человека. Появились калеки.И снова, было лето. И снова Лия и я «разбойничали» на Сидеми. Все-таки очень далеко была от нас война. Ведь даже до Москвы поезд стучал колесами две недели. А тут еще город с его журналами, газетами отделен порой очень бурным морем и заливом. И первобытная природа вокруг. И олени, и полудикие кони, и рыба, и примитивный ипподром на поляне. Мы отключились на время от большого и недоброго в ту пору мира. Из эпизодов того периода, мне хочется рассказать такой… У детей Янковских была няня-японка — Ама-сан. В ее комнате на специальной подставке стоял какой-то пузатенький божок. Ему Ама-сан время от времени усердно поклонялась. Как-то она получила из Японии посылку с апельсинами. Нас угостила и себя не обидела. А пять очень красивых апельсинов положила перед своим идолом. — Боф тоже кушать хочет. «Боф» — так она произносила слово «бог». «Боф» держал пальчики на пузе и равнодушно взирал на подношение. Ама-сан посматривала на апельсины далеко не равнодушно. Наконец попросила меня: — Ася-сан, я пойду, а ты возьми у боф один апельсин и дай мне. На тебя боф не будет серчать. Он не твой боф. Постепенно я перетаскала для Амы-сан все апельсины. Вечером Ама-сан сидит удивительно грустная. — Ама-сан, что с тобой? — Бедный боф-то. Обманури его. После второй поездки на Сидеми мы вернулись повзрослевшими не только умом. С одной нашей подружкой произошел такой случай. Она явилась в класс с завитыми прядками на висках, а нам рекомендовали гладко зачесывать волосы и собирать их в косы. Девочка была на редкость тихая, скромная, и классная дама удивилась: — Что это у тебя? Скромница зарумянилась и ответила, потупя очи долу: — Природа играет. Но вы не беспокойтесь. Сама я ничего, мое сердце еще спит. Небось уже постукивало. А чудачка была наша ровесница… Когда девчонкам к шестнадцати, они начинают понимать кое-что. Повзрослели и наши рыцари. Дружба с ними началась в пору, когда «сердца спали» всерьез и надежно. Поэтому новые встречи пока не выявляли особых симпатий к кому-нибудь конкретно. Нам Саша, Петя, Паша, Гриша, Саня, Яша были симпатичны совершенно одинаково. Да и были они похожи: все дружили с книгами, все занимались спортом. Все придерживались определенного нравственного кодекса: «Лежачего не бьют. Двое на одного не нападают, слабого не обижают. Девочек в обиду не дают». Они не только огораживали нас от приставаний шалопаев. Попробуй пристань, когда, если не все пятеро, так трое обязательно сопровождают девушек, которые и сами к тому же не рохли! Они отвлекали нас от неправильных настроений и мыслей. Вот кто-то достаточно убедительно провел верноподданнический разговор… А когда мы собрались в доме Ланковских, Саша задает загадку: как пятью спичками написать слово «дурак»? Ломать спички нельзя. Написать мы не умели, тогда Саша сложил из трех спичек букву «Н», а двумя обозначил римскую цифру II. Так на мелких монетах обозначался Николай II. А Петр Нерезов рассказал о Распутине. Рассказав, удивлялся: — Надо же! Распутин. Нарочно такую. фамилию для прохвоста не придумаешь. И этот тип в фаворе. Избежали мы из-за своих рыцарей сомнительных знакомств. На вечерах перед нами расшаркивались не однажды сынки влиятельных родителей, но, увидя наших неизменных провожатых, спешили откланяться. Однажды я рассказала Саше о впечатлениях о Сидеми, о Янковских. Мол, есть и среди состоятельных справедливые, добрые и приличные люди (о плохих я тоже помнила: господина, ударившего каулю, разве можно забыть?). Разговор шел неподалеку от коммерческого училища. Оттуда виден весь Владивосток. Саша показывал на дома, кварталы, говорил: — Вон замок Бринера, дом Скидальского, магазин Кунста и Альберса, магазин Чурина. Там живет Корф. Вон доходные дома, а вон Корейская слободка. А дальше Первореченский поселок, видите вагончики в тупике? И там живут. Не слишком ли велика разница между жильем? А в труде? Ваша мама уходит — темно и приходит — темно. Да и Надежда Всеволодовна вечно с уроками музыки. Но они хотя в чистоте. А каково в кочегарках, шахтах, у машины, за плугом? А на фронте? Отчим пишет: кто в окопах сидит, а кто на квартирах стоит. Я не знаю Янковского. Может быть, он и в самом деле наравне с работниками трудится и ест одинаково с ними. Знаю другое: от этого общего труда работники получают рубли, а он — тысячи. — Саша, но ведь управляться с хозяйством надо уметь. А чтобы уметь, знать надо много. — Ну и дай людям знания. Тут было над чем задуматься. Я лишний раз поняла, что мне просто повезло попасть в гимназию. Меньше, но тоже повезло тем детям, которые попали к Логиновой, Сибирцевой. А сколько ребятишек не знали школы! Русских. О корейцах, китайцах, гольдах, удэгейцах и говорить не приходится. А как же без книг? Не уметь написать письмо? Прочитать вывеску? — Саша, а что же делать? — Пока думать, размышлять. Вот так. Я стала смутно понимать, что наши мальчики знают куда больше, чем знаем мы… И эти усиленные занятия спортом. И их неожиданные исчезновения из поля нашего зрения. Я перечитала «Овод», «Девяносто третий». Я прислушивалась к разговорам взрослых. Я чувствовала, догадывалась, что есть, есть какие-то тайные, скрытые силы, которые противостоят существующему строю. Но я понимала, что связаться с ними не просто. В «Оводе» рассказывалось, чего стоила исповедь Артура для целой организации. Осторожны, скрытны должны быть бойцы. Пока я могла только одно: раздумывать, пополнять свои знания и готовить себя физически к будущим неизвестным испытаниям. Что будут они, я не сомневалась. Я и Лия делали дальние заплывы по Амурскому заливу. Зимой рискнули перебежать его на коньках. Вскоре мы поступили в «Сокольский кружок» в коммерческом училище. И со всем старанием относились к занятиям: делали упражнения на брусьях, кольцах, упражнялись в прыжках.
Без царя
И настал день, когда Надежда Всеволодовна сообщила: — Царь отрекся. «Вот оно, — подумала я с радостью. — Свобода! Все будут учиться, жизнь станет лучше». Но наши мальчики не разделяли наших восторгов. Петр Нерезов сказал сумрачно: — Пока ничего не изменилось. Саша был и вовсе суров. Сообщил: — Наш отчим… Наш Свитыч погиб. Война продолжается «до победного»… Кому это нужно? И все-таки мы не думали, что наши друзья связаны с подпольем. Вольные слова мы и сами порой говорили. Кто-то, видимо, догадывался о тайных связях наших друзей. И, как я думаю, от них решили избавиться. Случай спровоцировать предлог для исключения их из училища представился. Преподаватель черчения вошел в класс. Все встали, приветствуя его. Гриша Билименко задел при этом чертежную доску, она с треском упала. Преподаватель спросил: — Кто швырнул доску? — Виноват, — ответил всегда и со всеми обходительный Гриша, — нечаянно. Виноват. — Поднимите и встаньте с доской. И так стойте весь урок. Гриша поднял доску, постоял немного. Осознав же всю оскорбительность наказания, осторожно положил доску на место и тихо вышел. Все замерли. Преподаватель выскочил из класса, хлопнув дверью. После секундного гробового молчания все разом зашумели. Особенно горячо в защиту друга выступили Саша, Петр, Паша, Саня и Яша. Друзей исключили из училища. Об этом узнали в гимназиях и школах Владивостока и непонятно быстро в учебных заведениях Хабаровска и Никольск-Уссурийского. Мальчики поселились в заброшенной казарме. Как сказали нам, образовали коммуну. — Вас считаем членами этой коммуны, — сказали нам. Званием этим мы с Лией очень гордились. Стали думать, как выручить друзей. Единственное решение: забастовка! На одном из собраний учениц нашей гимназии говорить о необходимости забастовки поручили мне. Я, не колеблясь, выступила. А на утро меня вызвали к начальнице Анне Гавриловне: — Тебя бесплатно учат. Учат Христа ради, а ты подбивать других на забастовку? Чтобы немедленно пришла мать и внесла деньги! Деньги у нас были на хлеб насущный и только. Я была готова расстаться с гимназией. Но подруги сказали: — Аська, выше нос! За тебя уплачено. Я так никогда и не узнала, кто это сделал. Скорее всего подружки организовали складчину. Удивлялась я и другому: как стройно, умело, оперативно, уверенноведется забастовка. Позже Фадеев рассказал мне, что исподволь руководили ею, направляли ее владивостокские большевики-подпольщики. Преподаватели-реакционеры сдались. Наших друзей вернули в училище. Мы победили.1 мая во Владивостоке впервые открыто прошла демонстрация. По Светланской, где в основном можно было видеть «чистую» публику, прошли рабочие и солдаты, над ними проплыли красные знамена, на груди каждого алел бант. Потом пошли по рукам стихи Н. Асеева (поэт в те годы жил во Владивостоке):
Разрушим смерть и казни,
Сорвем клыки рогаток,
Мы правим правды праздник
Над праздностью богатых…
Вообще в те времена во Владивостоке побывали и другие поэты с именем. У меня среди фотографий неведомо как оказалась фотография К. Бальмонта. На обороте — стихи. Я не видела публикации этих стихов и на всякий случай (может, это будет кому-то интересно) перепишу надпись на фотографии:
Василию Васильевичу Дмитренко
На крае мира, сын Украйны,
Я бегло встретился с тобой,
Но наша встреча не случайна,
И этот случай не слепой.
Не здесь, не в этой малой клетке, —
В душе у нас родился звон,
В степях носились наши предки,
Где в звонах ветра небосклон.
Нас не предвидя, там горели
Они, пожар в крови творя, —
И стали мы, как звук свирели,
И стали песней кобзаря.
Владивосток 1916.IV.25 К. Бальмонт.
Приезжал и Бурлюк. Мне пришлось быть свидетельницей одной его причуды-нелепицы, оставившей в памяти чувство недоумения и разочарования. Бурлюк пришел в дом наших знакомых, сел ко всем спиной верхом на стул, облокотился на его спинку и так молча просидел довольно долго. Потом, не простившись, ушел. Все: «Ах, ах!!», «Этим он хотел сказать…», «Этим он хотел показать…». И какие-то «умные» догадки. То же он проделывал неоднократно на сцене «Уголка поэтов» под театром «Золотой рог», в «Балаганчике». На мой взгляд, это называется обыкновенной невоспитанностью. После свержения царя амнистировали многих политзаключенных. Один, уже очень немолодой, выступил публично с рассказами о тюрьме. Говорил, что он двадцать лет просидел в одиночке, что при этом не потерял умения играть на пианино. И он играл. Бывшего узника-одиночку сопровождала в его выступлениях жена. О большевиках говорили все чаще. Я поинтересовалась в разговоре с одним знакомым: — Кто они? Что хотят? — Их программа в самом корне слова «больше»: награбить и больше присвоить себе. Ответ меня не удовлетворил. Большевистское слово, как я поняла позже, я слыхала и тогда, и много раньше. Став взрослой, я нашла в трудах Ленина статью о Цусимском сражении «Разгром». Читала строки: «…Сначала царское правительство пыталось скрыть горькую истину от своих верноподданных, но скоро убедилось в безнадежности такой попытки. Скрыть полный разгром всего русского флота было бы все равно невозможно…». «…Этого ожидали все, но никто не думал, чтобы поражение русского флота оказалось таким беспощадным…». «Самодержавие именно по-авантюристски бросило народ в нелепую и позорную войну…». Я читала и переписывала строки: «…пыталось скрыть горькую истину…», «…таким беспощадным разгромом…», «…по-авантюристски…». И память подсказывала мне: слыхала, слыхала я такие слова! От папы, от его друзей, от тех, кто бывал в доме Ланковских. Я только не знала тогда, чьи это слова. Но проникали они, проникали в сознание людей.
Осенью мы узнали: в Петрограде новая революция. Власть находится в руках большевиков. Саша, Петя, Паша, Саня и Яша повеселели. У нас они бывали. По-прежнему мы по очереди декламировали, пели хором, мы с Лией музицировали и пели для них. Но все чаще и чаще они таинственно куда-то исчезали. С запада приходили известия о разгорающейся гражданской войне. Во Владивосток вернулся из эмиграции отец Лии Владимир Николаевич Ланковский. Ланковские переехали из своего дома в Гнилой Угол. Мама вышла второй раз замуж за доброго, молчаливого человека Александра Кондратьевича Катаева. Высоченный уралец из бедной семьи выбился в бухгалтера, служил у Бринера и имел от него неплохую комнату. Там мы и стали жить.
Интервенция
Во Владивостоке был убит японский подданный. В то, что эта провокация подготовлена самими японцами, никто не сомневался с самого начала. Японцы прислали во Владивосток свои военные корабли и солдат. Для «защиты японских граждан от русских беспорядков». Чем объясняли свой приход американцы, шотландские стрелки и прочие иностранцы, я не знаю и не помню. По Светланской прошел парад «союзных» России войск. И началась чехарда с правительствами, путаница с деньгами, междувластья и тому подобный раскардаш, хорошо освещенный историками. Я позволю опереться лишь на личные восприятия. Топает отряд японцев. Я вспомнила считалочку: «Джона, кина, пой, и пой, и пой!» Нет ли среди незваных гостей тех, с кем играли мы в Нагасаки? Зимой было. Туман, гололед. Я поднимаюсь по крутой Тигровой. Средина улицы посыпана золой. В сторону не шагни — соскользнешь до самой Светланской. Меня кто-то догоняет, зовет с придыханием: — Барысьня, барысьня! Я шагнула на лед, повернулась к догоняющему. Японский солдат был пьян, приблизился. — Джона! — Я тронула его пальцем, — кина, — показала на себя; лицо его отразило обескураженность и радость, — пой! — Я с силой выкинула кулак и ударила солдата в грудь. Скатилась с кручи, вбежала во двор. Интервенты не любили заходить одиночкой в наши дворы. В них погреба, канализационные колодцы и прочие неуютные места.Летом мы были на Николаевских рудниках. Из мужчин был кто-то из стариков да из болящих. Поздно вечером у построек появился отряд вооруженных людей. Большинство китайцы. Были и верховодящие нагловатые русские. Полувоенная форма и выправка выдавали в них бывших офицеров. Забрав почти все запасы съестного, они расположились биваком на отдых. Один сказал нам: — Если есть оружие, сдать. Во Владивосток никому не отлучаться. Уйдем — тогда, через сутки, — пожалуйста. Выполните — вас не тронут. Нарушите — хунхузы, — он показал на китайцев, — шутить не любят. Бегло осмотрев комнату, он вышел. Мама выдвинула ящик стола — там лежал револьвер. Схватив лукошко, она кинула в него опасную для нас вещь, засыпала пшеном и пошла в курятник. Увешенный пулеметными лентами поверх мехового жилета, китаец заступил ей путь. — Куда твоя ходи, мадама? — Курочек кормить. Курочки давно сидели на насесте. Китаец последовал за мамой. Она поставила лукошко в углу сарая, а он, сняв двух кур с насеста и ловко свернув им головы, миролюбиво отправился к костру, где его приятели варили ужин. На рассвете маленький отряд исчез. Почему они не допустили больших бесчинств и разбоя? Видимо, в тайге были силы, внимание которых привлекать не стоило. Спустя время мы снова вернулись во Владивосток.
Интервенты творили бесчинства в основном на дорогах, в селах и рабочих поселках. В городе, в центральных его кварталах, все выглядело достаточно благопристойно, парадно и чинно. Однажды наблюдала такую картину: днем по Алеутской шел огромный американский грузовик, полный солдат. В чьем-то дворе раздались выстрелы (пьяный ли пальнул из ружья, или мальчишки — из самопала?); грузовик остановился, американцы дружно залегли вдоль тротуара. Было людно. Публика удивленно замедляла шаги, смотрела, потом посыпались смешки, шутки. Смущенные вояки быстро погрузились и умчались. Как ни морочили нас газетенки и разные крикуны, было ясно: Красная армия надвигается неотвратимо. Зазвучало слово «партизаны». Проникали слухи и о зверствах, какие чинили интервенты. «Чистая» публика впадала в уныние или угарный разгул. В иллюзионах в антрактах выступали мрачноватые фигуры, пели нечто вроде:
Черный, жирный таракан
Важно лезет под диван.
Спи, мой мальчик, спи, мой чиж,
Мать уехала в Париж.
Побывал во Владивостоке и Вертинский:
Ваши пальцы пахнут ладаном,
И в ресницах спит печаль,
Ничего теперь не надо вам,
Ничего теперь не жаль.
С ядовитыми куплетами выступал Зорин. Его песенки были направлены против временных владивостокских правителей, против интервентов:
Шарабан мой — американка!
Не будет денег — тебя продам-ка!
Время делать выбор
Наступило время, когда каждый должен был решать вопрос: с кем быть? Мама и отчим сказали вполне определенно: «Господами мы не были. Дождемся наших и будем работать в полную силу». Я для себя уже решила так же. У Лии сложилось по-другому. Их глава семьи врач Владимир Николаевич Ланковский, старшие братья и старшая сестра еще до революции имели корни в Америке. Большевики Ланковского явно не устроили. Один из его знакомых говорил мне: — Они, Асенька, совершенно не хотят считаться с другими партиями. Они изурпируют. Что же, посмотрим, как они будут управлять мужичьим государством, когда вся интеллигенция уедет из России. Ученые, финансисты, инженеры, писатели, артисты, художники, врачи, учителя… Представляешь? Темные мужики и бабы. Ты не волнуйся. Я помогу тебе выехать и устроиться там. Я помнила все, что рассказывала мне мама о прошлом нашего рода. И слова политического эмигранта меня не пугали и не трогали. С Лией же все было ясно. Не находила она в себе сил оторваться от семьи, да, видимо, и не хотела этого.И наступила моя предпоследняя встреча с ребятами. Лучше, чем рассказал о ней Фадеев в одном из писем ко мне, рассказать трудно. И, воспользовавшись привилегией адресата, я сделаю выписку из того письма: «…где-то ближе к весне 18 года у нас бывали встречи, овеянные какой-то печалью, точно предвестье разлуки… Это предчувствие разлуки вызывалось, конечно, и тем, что Лия должна была уехать, — об этом уже все знали. Из великого содружества девушек и мальчиков, мужающих и в разные сроки — одни пораньше, другие попозже — превращающихся в юношей, взрослых, — из этого содружества выпадало одно из важнейших звеньев — Лия. Особенно мне запомнился один, уже довольно поздний, холодный-холодный вечер. Был сильный ветер. На Амурском заливе штормило. А мы почему-то всей нашей компанией пошли гулять. Мы гуляли по самой кромке берега под скалами, там же, под Набережной. Шли куда-то в сторону моря от купальни Комнацкого. Мы уже знали, что Лия должна будет уехать, — срок, кажется, не был известен, но все уже знали, что это неизбежно. Было темно, волны ревели, ветер дул с необыкновенной силой, мы бродили с печалью в сердце и почти не разговаривали, да и невозможно было говорить на таком ветру. Потом мы нашли какое-то местечко под скалами, укрытое от ветра, и стабунились там…». «…Так мы стояли долго-долго, согревая друг друга, и молчали. Над заливом от пены и от более открытого пространства неба было светлее. Мы смотрели на ревущие волны, на темные тучи, несущиеся по небу, и какой-то очень смутный по мысли, но необыкновенно пронзительный по чувству голос тогда говорил мне: «Вот скоро и конец нашему счастью, нашей юности, куда-то развеет нас судьба по этому огромному миру, такому неуютному, холодному, как эта ночь с ревущими волнами, воющим ветром и бегущими по небу темными рваными тучами?..». На душе у меня было тревожно в самом грозном смысле этого слова, и в то же время где-то тоненько-тоненько пела протяжная нотка, и грустно было до слез». С какой же впечатляющей правдивостью написал Александр Фадеев картину того далекого-далекого вечера! И вот я провожаю Лию. Я смотрю только на нее. Отговаривать поздно. Над ней, над семьей давлеет многоопытный их глава семьи. Поднялись беглецы по шаткому трапу, и ушел пароход. Потом их ушло еще много, увозя и увозя беглецов, но я больше никого не провожала. Проводила других. И не в бега, а на бой. Зашел Петр Нерезов, в сапогах, в куртке, в кепке. Так одевались рабочие. Сказал: — Уезжаем… Я не спросила, куда. Только в слабой надежде произнесла: — А мне с вами нельзя? — Это… Это не интересно. Я к тому времени уже поняла свою непригодность к таким делам. Без очков я не узнавала друзей на улицах, а носить их повседневно не рекомендовал врач, да и стеснялась. Без очков я палила из ружья в белый свет как в копеечку. С таким зрением в таежных дебрях, где зачастую прорубаются топором, много не навоюешь. Пошагали мы с Петром на вокзал. Там были Гриша Билименко, Саня Бородкин, еще кто-то. Был ли Саша, я тогда в своих расстроенных чувствах как-то не осознала (привыкла принимать компанию как нечто целое). Потом Александр Фадеев легонько упрекнул меня в письме за то, что я много лет спустя уточняла, был ли он тогда на вокзале. Саши не было. Он покинул Владивосток чуть позже. Все понятно: не те времена, чтобы молодые люди покидали белый город большими группами. Гриша, Саня и еще кто-то из попутчиков были одеты так же, как Петр. Я сдернула шляпку. Мальчики одобрительно кивнули: шляпка с лентой в компании с кепками выглядела неожиданно и привлекла бы лишние взгляды. Подошел пригородный поезд, и я окончательно простилась с друзьями юности. С одними — немыслимо надолго, с другими — навсегда. И не только с друзьями юности, но и с самой юностью простилась я. Ибо никогда так быстро не накатывает повзросление, как в пору, когда остаешься без тех, кто самим присутствием своим напоминает тебе о днях детства, о днях ранней молодости твоей. Опустошенная, бродила я остаток вечера, не помня, где и как. Потом были недобрые слухи. Мне их впервые принесла одна из приятельниц: — Сунулись наши дурни, куда их не просили. Вот и побили их всех. Я не верила. Была убеждена: живы они и воюют как надо. Все сумрачнее были белые и солдаты-интервенты, когда садились на поезда, чтобы ехать в глубь страны. Началась насильственная мобилизация в белую армию. Хватали мужчин на улицах. Лишь бы на вид был способен носить винтовку. Под такой повальный призыв попадали моложавые старики и рослые подростки. Одного я даже знала по имени: Коля Тищенко, 14 лет. Как воевали наши друзья, я вскоре после окончания гражданской войны узнала из чудесных книг Александра Фадеева. А много позже, зато конкретней, — из Сашиных писем. «…Мы четверо[1] — «три мушкетера и д’Артаньян», как мы шутя называли нашу четверку, — были зачислены в Сучанский отряд рядовыми бойцами в Новолитовскую роту и ушли на побережье к устью Сучана, где получили настоящее боевое крещение. Я на всю жизнь благодарен судьбе, что у меня в боевые годы оказалось трое таких друзей! Мы так беззаветно любили друг друга, готовы были отдать свою жизнь за всех и за каждого! Мы так старались друг перед другом не уронить себя и так заботились о сохранении чести друг друга, что сами не замечали, как воспитывали друг в друге мужество, смелость, волю и росли политически. В общем мы были совершенно отчаянные ребята, — нас любили и в роте, и в отряде. Петр был старше Гриши и Сани на один год, а меня — на два. Он был человек очень твердый, не болтливый, выдержанный, храбрый и, может быть, благодаря этим его качествам мы не погибли в первые же месяцы: в такие мы попадали переделки из-за нашей отчаянной юношеской безрассудной отваги». Если бы и не было Сашиных писем, этих строк в них, то все равно только так представляла бы я моих друзей в боевой обстановке, ибо за годы дружбы поверила в них раз и навсегда. Я горжусь дружбой с ними и немножко досадую на них, что не нашли они возможным посвятить меня в свое дело, дать мне какую-то настоящую работу. Ведь была девушка-подпольщица Зоя Секретарева, и воевала в тайге Тамара Головнина… И еще досадую на природу за то, что подвела меня со зрением. Впрочем, наши мальчики оберегали нас, очень оберегали. Я уже писала об этом. Но надежда включиться в настоящую борьбу не покидала меня. Я работала машинисткой в управлении железной дороги. По какому-то наитию в одном из сослуживцев Павле Панине я увидела большевика-подпольщика и напугала его отнюдь не законспирированной просьбой дать мне «настоящее дело». Был ли он подпольщиком — теперь я не знаю. Точно знаю другое: он никому не рассказал о моей просьбе. В городе, занятом белыми и интервентами, это было опасно. Однажды я сидела в управлении, тюкала на машинке. В оконное стекло вдруг что-то стукнуло и зло свистнуло по комнате. Служащие кинулись к окну. На вокзальной площади стреляли. Я увидела там и тут нескольких неподвижно лежащих людей и не сразу поняла, что с ними. Потом с ужасом подумала: «А ведь они теперь не узнают, чем же все кончится». Это были дни Гайдовского восстания… …Много позже дошла ужасная весть о зверской расправе над Лазо, Сибирцевым и Луцким. С двоюродными братьями Саши Фадеева — Сибирцевыми Игорем и Всеволодом я была знакома. И вот Всеволод, Сергей Лазо и Луцкий были сожжены в паровозной топке. Начались забастовки железнодорожников. Я и моя подруга по работе Соня Кузьмина вместе со всеми не вышли на работу. Кончилось это просто. Жены белых офицеров в тот период уже не гнушались работы, и их устроили машинистками. Игорь Сибирцев погиб в бою, но, погибая, он, наверняка, знал уже абсолютно точно, чем все кончится. 25 октября 1922 года последние интервенты покинули Владивосток. С ними убежали остатки белогвардейцев. Очистилась бухта Золотой Рог, лишь пароходные дымы помаячили на горизонте. Потом и их развеял ветер. Во Владивосток вошла Красная Армия.
…И на Тихом океане
Свой закончили поход…
На Артеме
Вскоре после окончательной победы Советской власти на Дальнем Востоке вся наша семья — отчим, мама, я и мой сын Лева — перебралась к месту новой работы на Артемовские угольные копи, что на Сучанской ветке. И в общем-то недалеко от Владивостока. С Левиным отцом я рассталась. К семье он оказался не приспособлен. Я слишком самостоятельна, чтобы подробней упрекать его или самой каяться.Раньше копи носили названия «Зыбунные рудники». Владели ими богачи Скидельский и Артц. Оборудование там было до предела примитивным. Рубали уголек обушком, тягали на себе в вагонетках. Меры безопасности были относительны. Богачам ли жалеть людей? При обходе жилья рабочих для записи неграмотных я увидела ужаснувшую меня картину быта рабочих. Длинный барак. По обеим сторонам сплошные нары со сплошным барьерчиком, на котором висели грязные сырые портянки. Постели у всех примитивные, а у некоторых просто кое-какая одежонка. Угол завешен замызганной занавеской. Там ютится семейный рабочий со всем своим скарбом и люлькой с малышом. Воздух в бараке такой, что топор повиснет, если бросить. Я думала, что задохнусь. И мне было стыдно, что я не могу свободно дышать. Другие ведь жили там всегда… С первых же дней Советской власти работы на шахтах приняли новый размах. Увеличилось население. Понадобились не только шахтеры. Отчим Александр Кондратьич работал в бухгалтерии. Мама активно включилась в общественную работу. Я попала в систему ликбеза. Еще перед отъездом из Владивостока Александр Кондратьич достал из шкатулки пачку царских денег и сказал: — Маша, ты в театре играешь, передай для реквизита. Мама, действительно, к тому времени увлеклась игрой в самодеятельном народном кружке при Народном доме Владивостока и уже исполняла роль Кручининой в «Без вины виноватых». Кондратьичевы деньги потом не раз фигурировали в различных пьесах Островского. Деталь эта не так пустячна, как может показаться. Отчим — из потрясающе нищей семьи. Он и не женился-то долго, чтобы помогать семье и чтобы накопить хоть какое состояние. Накопил больше тысячи, и вот его трудовые деньги обратились в реквизит… И еще: знала я людей, которые очень и очень долго берегли и прятали старые деньги в надежде на возврат прежней власти. Поработав в новой бухгалтерии, отчим как-то сказал: — У Бринера… я все для заграницы считал.
О маминой деятельности… На время она должна была оставаться с внучонком. По этой причине наши две комнаты и кухня в четырехквартирном коттедже превратились в некий штаб общественной деятельности. Сюда приводили беспризорников. Здесь их мыли, стригли, переодевали в чистое и отправляли в детские дома. Здесь же им шили рубашонки, штанишки, сортировали собранную по домам обувь. Здесь же сочинялись постановки для самодеятельного театра. Об одной постановке стоит рассказать подробней. Называлась она «Божий суд». Режиссер-постановщик, он же автор и один из артистов — Быков. На сцене — лубочное изображение хлябей небесных. На облаках восседает бог Саваоф, его сын Иисус, над ними голубь, рядом богородица и ангелочки. Одежды из простыней, бороды и кудри из ваты и мочала, на головах нимбы из позолоченного картона. Под облаками — врата ада. Из красных лоскутов и бумаги подсвеченных лампочкой, раздуваемых вентилятором — «адское пламя». Черти, одетые в черное трико ребята с рожками и достаточно мерзкими хвостами, шуруют у огня вилами. Посредине сцены — большие весы. К весам подходят грешники. Некие фигуры, задрапированные в простыни, с лицами, белыми до синевы. Очередной грешник докладывает (допустим): — Мастер слесарки Алексей Иванов. В зале хохот: имена назывались истинные. Бог (строго): — В чем грешен? Иванов: — Пью ее, треклятую. Черти швыряют на чашу весов бутылку. Бог: — Сукин ты сын! Да как же тебе не стыдно?! Иванов: — Стыдно, боже, стыдно. И жена меня бьет. Ангелы: — Он уже наказан! — Кладут на весы скалку. Чаши выравниваются. В общем, строгий бог судил пьяниц, растратчиков, прогульщиков, «летунов», тех, кто кочует по работам в погоне за длинным рублем. Черти подзуживали, ангелы и божья матерь вымаливали снисхождения. В результате божьего суда одних с умильным пеньем тащили на облака ангелы, других с торжеством волокли к себе в огонь черти. Когда назывались истинные, всем знакомые фамилии, зал бурно выражал восторг. Когда оправдание или, наоборот, осуждение совпадало с мнением зрителей о том или ином «грешнике», зал бурно аплодировал. Когда бог был несправедлив, в зале свистели и орали: «Оправдать! Оправдать его!» или: «Жарить негодяя! Чтобы другим неповадно было!». На мой взгляд, представления эти были удачны. Они приучали к самокритике и вскрывали отношение масс к тому или иному нарушителю. И они содержали антирелигиозную пропаганду. Вид симпатичных ангелочков, доброй богоматери (ее не раз исполняла моя мама), важного и не совсем стойкого бога не оскорблял верующих. Вместе с тем такое приземление «небесной канцелярии», примитивный ее антураж подтачивали серьезность отношения к вере. Коммунист Быков был одним из ярких энтузиастов того времени. Он заведовал клубом. Туда относились и спортивная детская школа, и библиотека, и драмкружок, который ставил большие серьезные пьесы. Он же находил людей для проведения концертов. При клубе же организовался огромный струнный оркестр. Быков занимался и наглядной агитацией. И было непонятно, когда он только спит. Я же крепко помнила все, что слышала о «государстве неграмотных мужиков и баб». Помнила слова многих, бежавших за границу. И с каким-то внутренним вызовом окунулась в работу ликбеза. Теперь общий мой стаж учительской работы — около сорока лет. Всякие ученики у меня бывали. Но никогда не забыть тех. Первых. Бородатые деды, пожилые работницы вперемежку с молодыми людьми склоняются к тетрадям, от усердия высовывают кончик языка. А какая дисциплина! Какая гробовая тишина! И парадоксальные для возраста учеников моих выводятся слова: «Мама рубит капусту», «Мама дома», «Папа работает». Зато гордо звучат слова: «Мы — не рабы», «Рабы — не мы!». Я никогда не думала, что столь быстро могут меняться человеческие лица. Вот передо мной люди с начала занятий на ликбезе с наморщенными от напряженной работы мозга лбами. Движения неуверенные, угловатые. Да и школьная гигиена хромает. У того ногти запущены до нельзя, тот не причесан, не подстрижен, у этой чулки приспущены. Проходит время, и на моих учениках гимнастерки, толстовки, косоворотки, блузки простираны, волосы расчесаны, руки отмыты, лишь у шахтеров въевшиеся, как татуировка, синеватые отметины. Спокойны, не прячутся глаза. А после занятий чей-нибудь искренний восторг: — Какое счастье — быть грамотным! Поборем царское наследие — Темноту! Мои ученики часто говорили словами агитаторов. Тот написал сыну письмо и в приписке похвастал: сам. Эта пошла еще дальше: написала заметку в газету. Молодежь поговаривает о высшем образовании. Моя новая подруга Катя Куренева и я организовали библиотечный кружок. Традиция со времен маминого детства не умирала; по примеру не виденного мной Александра Фотьича мы организовали вечерние чтения. На первые же из них пришли сто двадцать человек. И снова чутье подсказало выбор: читали книги, где борьба, разумное побеждают, где родная природа, где воспет труд, где показана судьба женщин старого времени. Кто-то вещал, что не будет у нас писателей! Один за другим стали появляться великолепные журналы: «Огонек», «Прожектор, «Пионер», «Мурзилка», «Всемирный следопыт» с приложением. И книги: В. Иванова, А. Леонова, А. Серафимовича, Б. Лавренева, В. Маяковского и… чудо! Александра Фадеева. Сопереживания читателей можно назвать словами — мощное, всепронизывающее. За каждым образом, за каждой строкой и словом — правда. Они, наши, читатели, брали бронепоезд, они ломились сквозь тайгу, они гатили болота, они текли железным потоком. И не какие-то одиночки были героями. Они — герои. Наиболее способных молодых моих ликбезниц я за короткий срок подготовила так, что они сами могли заниматься с неграмотными соседками, которые по семейным причинам не могли посещать ликбез. Количество грамотных людей в недавно наповал неграмотном государстве стало расти в геометрической прогрессии. Это была настоящая культурная революция… В библиотечном кружке тоже работа кипела. Кружковцев стало до сотни человек. И все были заняты работой. Мы писали и вывешивали аннотации на книги, открывали читальни на вечерах, учили желающих библиотечному делу и обязывали их ремонтировать книги, завели доску вопросов и ответов, проводили сами вечера книги с лотереей. Катя была редактором рудничной стенной газеты, я — оформителем. Все свои свободные минуты я проводила в библиотеке. Не обходилось без казусов. Конечно, мы с Катей, как и все, проходили военизацию. Была у нас соответствующая форма: гимнастерка, косынка с красным крестом и красным полумесяцем (ниже я расскажу о нашей готовности к защите социалистического Отечества), но одевали мы эти боевые доспехи к делу, а обычно ходили в платьях, в каких привыкли ходить: платья, блузки, иногда шляпы. Сидим в библиотеке. Входит усатый дядя в красных галифе, френче, ремнях, кубанке. Оглядел нас изучающе, перевел взгляд на стены: — А этот, с эполетами, почему? — Это Лермонтов. — С эполетами почему? Спрашиваю. — Ну… Он «Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ» написал… — Так он еще и эмигрант! Да и сами вы, барышни, по-буржуйски наряжены. Наши буржуйские наряды уже давно были знакомы со штопкой. Мы прочитали грозному инспектору отрывки из «Мцыри», мы рассказали о судьбе Лермонтова… Гость долго сидел молча. Потом отвел ладонь от глаз. — Мартынов, значит… Белая сволочь. — Уходя, уже виновато и с мечтой посоветовался: — А нельзя ли товарищу Лермонтову… ну, скажем, эполеты закрасить, а алые «разговоры» через грудь нарисовать? И так искренен был вопрос, что мы обещали человеку посоветоваться с партийным секретарем, политработником клуба.
Готовились к труду и обороне
Значков «Готов к труду и обороне» тогда не было. Но, пожалуй, заслужили таковые мы с Катей еще тогда. Рабочие планы росли, а рабочих рук не хватало. Вот и раздавался время от времени призыв: «Интеллигенция, поможем дать стране угля! Коммунисты, вперед!». Отстать от коммунистов нам казалось стыдным. И мы опускались в шахту. Нас, как правило, ставили отгребщиками к забойщикам. Забойщик отбивает уголь, а мое дело — успевать отбрасывать уголь от рабочего места в сторону. Забойщик работает шесть часов, и тогда как-то веселее выполнять эту довольно тяжелую работу. Но вот он кончил свое время. Я остаюсь одна. В забое становится темнее, светит только одна моя лампочка, шум шахты еле доносится издалека. А мне убирать и убирать горы угля, но вот слышится металлический звон колесиков вагонетки, появляется откатчик. Смеется, и тут же мы вдвоем грузим уголь на вагонетку, откатчик с вагонеткой исчезают, шум колесиков тише, тише. Я работаю одна. Опять звон вагонетки и так за эти два часа несколько раз. За смену устаешь так, что уже торопишь время. Но вот конец смены. Никогда я раньше не знала, что ночи бывают такими яркими! Из черноты клеть выносит нас под прозрачную синь, в которой звезды висят каждая в кулак, а воздух такой, что им нельзя надышаться. Усталость еще пошатывает, но впереди — баня, сухая, чистая одежда, ужин, крепкий сон. А там потом лишь легкая ломота напоминает о трудных часах. Но главное — ощущение здоровья и силы. На шахтах, на полях стали появляться машины, и теперь мы, продолжая учить других, сами засели за учебу, за книги. Изучали автомобиль, трактор. В вечера, когда мама была занята на репетиции в самодеятельности, я брала Леву с собой на занятия. Ему еще не было шести, когда он довольно толково рисовал мотор и объяснял: «Цилиндры, картер, поршни, шатуны, коленчатый вал, коробка скоростей». Вообще, учебу начал мой парень по довольно пестрой системе. В отдельные вечера он изучал автомобиль и трактор, а днем, и довольно часто, присутствовал на моей работе. Я в ту пору вела ликбез с шахтерами-китайцами. Хрестоматию, составленную еще в дореволюционные времена, нам завезли из Харбина. Ознакомившись с содержанием, я пришла в ужас: …«Один человек хорошо работал, другой ленился. Один уважал власть и хозяев. Второй был строптивым. Первый разбогател, сам стал хозяином. Второй остался в бедности». И вся книга в таком же духе. Не долго думая, я составила свой учебник. Размножила его я на ротаторе. Работа в шахте, в кружке трактористов, в библиотечном кружке помогла мне найти содержание учебника. Местные власти утвердили его. И по этим учебникам занимались мои новые ученики. Китайцы были прилежными учениками, отличными рабочими. И очень дисциплинированными. Поначалу многие явились чумазыми, в робах. Многие с трудом понимали по-русски. Сама я явилась с пришитым сверкающим белизной воротником и белыми манжетами. Демонстративно вынула чистый носовой платок. На другой день почти все явились с белыми подворотничками. Один вынул большой белый платок, несмело развернул его и дал мне понюхать: — Кусно! В 1929 году возник конфликт из-за КВЖД. За поселком на поляне против сопок организовали стрельбище. Учились стрелять из пулемета «максим». Командир шефской части инструктировал: — Короткими очередями стреляйте. Каждая прицельно. Не по всей цели, а по тем, кто вперед вырвался. Передние начнут падать, и остальные залягут. К тому же патроны всегда беречь стоит. Стреляла я все-таки скверно. Подводило зрение. Зато оказание первой помощи, перевязку, перенос раненых я и Катя освоили хорошо. Мне помогли занятия еще во Владивостоке в период революции, в бытность мою гимназисткой, когда нас обучала по нашей инициативе и просьбе доктор Луценко. Мои ученики готовы быть бойцами. У многих боевой опыт был. Китайцы — интернационалисты, в гражданской войне участвовали, и отзывы о них как о бойцах были хорошие. Но нам не довелось попасть на фронт. Особая Дальневосточная быстро разгромила белокитайцев. Так я жила в те годы. Учила и сама училась. Занималась общественной работой и, возможно, загубила в себе одну способность… Учителя рисования в гимназии мне говорили о моих способностях к живописи. Мои работы были отмечены на художественных выставках учащихся. Две мои картины продали в магазине Чурина. До настоящего времени храню приглашение участвовать на выставке молодых художников. Думаю, помнил обо мне наш учитель Баталов. Но… мне казалось, что фронт ликбеза важнее для нашего молодого государства, что больше принесу пользы обществу в качестве его рядового бойца. Вспоминая своих учеников — взрослых русских и китайцев, вспоминая предвоенные выпуски тех, кто отстаивал и отстоял Родину в Великой Отечественной войне, вспоминая фронтовиков, что доучивались в вечерних школах, и новые поколения учеников послевоенных лет, думаю: сделана моя жизнь достаточно правильно.Прощай, ликбез!
В семь лет Лева пошел в школу. Из системы ликбеза меня перевели на работу в обычную детскую школу. Получилось это естественно, ибо ликбез стал сворачивать работу. К тридцатым годам огромное большинство людей стало грамотными. В это время был объявлен всеобуч, и мне дали класс переростков. Рядом с семилетним Левой сидел парень 14-ти лет. Мне к тому времени дали комнату в шахтерском бараке. В ночь под второе мая я работала в шахте, как и все учителя школы. Чуть мы вышли — слышим тревожные гудки. Оказывается, там загорелся бензин, дым пошел по всей шахте, и из далеких забоев люди не успели добежать к выходу, задохнулись, погибло тринадцать человек. Отнесли кормильцев на кладбище, разошлись семьи по домам. И страшно было. По руднику ходили слухи о вредительстве. Вскоре учителя отправились на конференцию в Шкотово. Попали мы туда на траурный митинг. Хоронили двух сельских активистов. Хоронили с воинскими почестями. Красноармейцы над могилой давали залпы, плакали родные и близкие убитых. Школьникам тех лет не надо было объяснять, что такое классовая борьба.Николай Захарович
В школе по соседству со мной жил в маленькой комнатушке преподаватель рисования Николай Захарович Федоров. У него был компас, солдатский котелок и малокалиберная винтовка, охотничий топорик, рюкзак, кое-какой инструмент. Носил Федоров гимнастерку, военные брюки и сапоги, то есть у него было все, что интересно любому мальчишке. И Лева стал заходить к Николаю Захаровичу. Тот нарисовал ему в альбом броненосец, потом крейсер «Аврора» и рассказал, что в гражданскую войну был партизаном. Через Леву и я познакомилась с Федоровым. Разговорились о годах учебы. Николай Захарович рассказал: — У нас ученики были хорошие. Многие стали заметными людьми, например, Саша Фадеев… Конечно же, мне стало интересно! А он рассказывал: — Для начала мы с ним подрались. Боевая ничья вышла. Потом учились дружно. Не раз гоняли в футбол и гимнастикой занимались вместе. Очень хорошо он пишет! Ушаков же стал летчиком… Жаль, что партизанили мы в разных отрядах. Но они меня в свои дела вовремя не посвятили. В партизаны я по-другому, чем они, уходил. Призвался к Колчаку, чтобы получить винтовку. Нас таких было несколько. Получили — и в полном боевом к партизанам. Рассказал он и о своей семье. Отец Федорова был из Пскова, повздорил с урядником. Был сослан на каторгу, на Сахалин. В войну с Японией отличился. Его отпустили, но в Псков он не вернулся, поселился во Владивостоке. Стал ломовым извозчиком. Федоров, как и я, учился на благотворительные средства. В общем-то Федоров был молчалив. Это не мешало ему сходиться с людьми. А может, такое даже и влекло к нему. Выдаст интересный эпизод и молчит, давая свободу говорить другим. Ростом он был высокий, сложен крепко, только зрение его, как и меня, подвело: он носил очки. О нас товарищи стали говорить, что мы подходящая пара. Нас сдружила работа. Он, как и я, любил общественную работу. Оформлял газету, вел внеклассные кружки, нам вместе часами приходилось сидеть над рисунками для всех первых классов. Тогда пособий достать было невозможно, а первых классов у нас было шесть. Дружил с книгой, не гнушался физического труда. Однажды весной зарядили знаменитые дальневосточные дожди. Земля набухла, и настал момент, когда она отказалась принимать воду. Ручьи разом вспухли, речка вздулась и пошла из берегов. Дамбы, защищавшие шахту, оказались под угрозой прорыва. Ночью в школьном коридоре раздался уже привычный призыв: — Коммунисты, вперед! Федоров собрался по-военному быстро. Был он беспартийный и посетовал на ходу: — Почему же только коммунисты? На месте оказалось, что основную работу пришлось выполнять именно ему. Ему позволял рост стоять в глубоком месте. Он безостановочно принимал мешки с землей и укладывал их, потом его заменял такой же высоченный рабочий, а Федорова вели к костру и укрывали чьим-то тулупом. Так они и менялись, пока опасность для шахты миновала. Несколько часов такого аврала проверяют людей быстрее, чем дни и месяцы размеренной работы. После каникул мы с Николаем Захаровичем стали мужем и женой.На новом месте
К этому времени двое наших мужчин — старший, Александр Кондратьевич и младший, Лева — расхворались. Врач сказал: — Легочным здесь не по климату. Выезжайте хотя бы в Среднюю Азию. Александр Кондратьевич нашел работу в Маргелане, в бухгалтерии шелкомотальной фабрики. Коля и я стали учительствовать по соседству, в городе Фергане. Наши школы к этим годам значительно усовершенствовались. Преподаватели обрели опыт. Все больше и больше стало появляться учителей с высшим образованием. И вот мы, еще недавно боги-педагоги, стали чувствовать себя неуютно. Не раздумывая, мы поступили в вечерний институт. Я — на литфак, Коля — на историко-географический. Жизнь и быт семьи сделались не совсем обычными. С утра все на занятиях в школе. Днем все трое готовимся к занятиям. У Коли и у меня подготовка двойная: к школьным урокам и к занятиям в институте. Потом взрослые — в институт, Лева — к друзьям во двор. Без нас он приходил домой (жили мы сначала на частной квартире, потом — в школьном дворе), запирался, вынимал ключ, вылезал в окно, прятал ключ в условном месте, залезал опять в окно, запирал его и ложился спать. Радость была в одном: он не боялся оставаться один и не боялся темноты. Насчет питания в 31–32 годах особых забот не было. Хлеб давали по карточкам. Его делили на три части, уравнивали довесками. Лева отворачивался. Коля спрашивал, показывая на кусок: — Кому? — Тебе. — Кому? — Маме. Остался мой хлеб. Лебеда во дворе росла. Ее крошили в кастрюлю. Заправляли тремя ложками муки. Варево это готовилось на «буржуйке» достаточно быстро. Топлива в Средней Азии расходовалось мало. Учителям завозили шелуху от хлопковых семечек. Горела она хорошо. К тому же Лева с друзьями совершал вояжи по улицам за кизяками и щепочками. Выручала нас и мелкокалиберная винтовка. Очки не мешали Коле быть метким стрелком, и по выходным он охотился на галок и ворон — иная дичь в те голодные годы исчезла.Ташкент — город гостеприимный
Закончив институт, мы стали работать в старших классах в Ташкенте. Переехали в Ташкент и Александр Кондратьевич с мамой. Кондратьевича как опытного счетного работника приняли в бухгалтерию, связанную с постройкой оросительной системы (Сазгипровод). В Средней Азии организация эта не из последних. Мама поступила библиотекарем в детскую библиотеку. Быт наш был устроен достаточно хорошо. Кондратьич и мама поселились на частной квартире. Ход в сени и комнатушку был отдельный, со двора. У нас дверь шла в комнату из общей с соседями передней — вот и вся разница. Потолки в дождь не текли, полы были деревянные. Именно такие достоинства сообщались в объявлениях о сдаче квартир. Работали мы в железнодорожных школах и поэтому имели раз в год бесплатные железнодорожные билеты в любой конец Союза. Эту привилегию мы использовали. Первым делом мы побывали у истоков моей родословной на Волге, в Сызрани и Куйбышеве. Перезнакомились с многочисленной нашей родней. С мамиными сестрами Ольгой и Паней, с их детьми и внуками. Посмотрели на старый кирпичный дом Георгия Ивановича Голикова — деда моего. Моя мама уже много позже опять ездила в Сызрань и виделась со своей учительницей Марией Конидьевной, узнала, что так и прожила та одиночкой, сохраняя верность первой любви своей к Александру Фотьичу. Не вернулся он с каторги. Поклонились мы и Москве. Побывали в Ленинграде. Далеко от нас, дальневосточников, вспыхнула революция. Поездка в Ленинград помогла нам представить события ярче и странным образом воскресить в памяти то, что пережили сами в те времена столь далеко от Ленинграда. Кондратьич, Коля и я купили себе часы. Для учителей покупка — не второстепенная. Стали появляться часы и у многих старшеклассников. Широко распространились коверкотовые костюмы, пестрые джемперы. Все смелее и смелее люди стали носить галстуки. Летом носили шелковые рубахи, блузки, нарядные резиновые тапочки. Нам до полного богатства не хватало только велосипедов. Заботы о хлебе насущном тоже отошли. Ташкент был богат не только обычными столовыми — шашлычные, пельменные, чайные… Плов, мешалда, самса и прочие жирные, сладкие, острые восточные кушанья и фруктов выбор широкий. То есть необходимые, в конце концов, сами собой разумеющиеся вопросы еды, одежды, крыши были решены. И мы могли думать об освоении духовных богатств, которых производилось немало. Возьму свой предмет — литературу. К слову, я ее видела не столько предметом для изучения, «прохождения», сколько великим подспорьем в деле воспитания чувств и характеров учеников своих. Арсенал для этого подспорья был сильным и разнообразным по жанрам и тематике, по оттенкам чувств пробуждаемых. Мы в то время читали Горького, Леонова, Шолохова, Иванова, Фадеева, Фурманова, Островского, Толстого, Лермонтова, Соболева,Маяковского… Велик, очень велик список славных имен. Столь широка была тематика — революция, гражданская война, коллективизация, индустриализация, история. И, конечно же, перечитывая «Разгром», «Последний из Удэге», я как бы возвращалась в свою юность и повторяла. «Все это правда, и все это было, было, было!». По-прежнему я во внеклассной работе большое внимание уделяла нашим читкам. Чтения чередовались массовыми выходами в театр. «Разлом», «Оптимистическая трагедия», «Любовь Яровая», «Интервенция», «Борис Годунов»… Я всегда волновалась, примут ли мои ученики, родившиеся после революции, эти волнительные для меня пьесы так, как воспринимала их я. Напрасно волновалась. Многие ребята стали театралами. В школе образовался драмкружок. Саня Патысьев, Нина Бузина проявили на школьной сцене настоящий талант. Наш кружок был замечен, нам дали в руководители артиста, выписали костюмы. Бузина еще до войны стала играть в драмтеатре. А Саша после войны закончил театральное училище и стал заведующим клубом. Все интересней было работать. Я упомянула о своем литературном арсенале. «Вооружались» и «оснащались» и другие учителя. В науках точных и гуманитарных совершались открытия, делались новые исследования. Школа, ее специальные кабинеты все богаче и богаче оснащались приборами, наглядными пособиями, специальной литературой. Не обижали нас и спортивным инвентарем. В таких условиях и работа спорилась. О всех не расскажешь, и, как говорится, «на выдержку» вспомню здесь некоторых своих товарищей. Василий Иванович Петрищев — математик и физик — организовал кружок. Очень любил ставить опыты. Он — участник гражданской войны. Елена Петровна Родковская преподавала язык. Достала, в то время это было не просто, пластинки на немецком языке. Организовала кружок. Иван Васильевич Ребров — бывший командир эскадрона, участник боев с басмачами, великолепный гимнаст и педагог, вел физкультуру. Организовал кружок, точнее, настоящую спортивную школу, своего «ребровского» почерка. Нельзя было не любоваться им и его работой с учащимися. Внеклассная работа не только помогала ребятам глубже освоить предметы, она выявляла наклонности, способности будущих физиков, химиков, историков…А уже во всю тянуло порохом… Абиссиния, Хасан, Испания, Халхин-Гол, Финляндия… Наши ребята сдавали нормы на оборонные значки, участвовали во многих военных играх. Вовсю работал ташкентский аэроклуб. У многих учеников появились значки парашютистов. Виктор Минеев вовсю летал на «У-2». Задумался над военной службой и мой сын. Детская его мечта стать машинистом паровоза прошла. Потом он говорил, что станет инженером. Но дольше всего, класса с пятого, он готовил себя к морю. Решил стать капитаном пассажирского парохода. Наконец, твердо остановился на профессии военного моряка. «Пионерская правда» проводила в ту пору интересную игру. Ее участникам выслали «Мореходные свидетельства» и карту. Газета из номера в номер объявляла метеообстановку на пути воображаемого корабля, и сообразно ей «капитан» должен был избрать курс, рассчитывать запас топлива и так далее. Комсомольцы Ташкента построили в старом городе на Беш-Агаче большое озеро. Его так и назвали Комсомольским. Участвовал в стройке весь город. Больше километра в длину, метров двести в ширину, оно стало хорошим подарком сугубо сухопутному городу. На озере создали лодочную станцию, поставили вышку для прыжков в воду, и «моряк» получил возможность приобщиться к водной стихии. Вообще наши ученики готовились к осуществлению избранной мечты всерьез и основательно. Была и девочка, которая хотела стать капитаном парохода, звали ее Надя. Ребята читали «Цусиму» Новикова-Прибоя, «Морского волка» Джека Лондона. «Летчики» превратились в ходячие энциклопедии по вопросам авиации. «Медики» рвались в анатомические залы, «радио- и электротехники» опутали школу проводами. Отличалась наша школа комсомольской активностью, самостоятельностью. Планы комсомольской общественной работы разрабатывались на бюро, обсуждались и утверждались на собраниях так разумно и целесообразно, что взрослым порой стоило поучиться. Братья Ваня и Петя Куликовы оформляли огромную стенгазету «За учебу» — большой фанерный щит, обтянутый красной материей. И вот на нем наклеивались рисунки, заметки, стихи, карикатуры, шаржи, ребусы, загадки. Материал полностью освещал жизнь школы, работу кружков, успеваемость, выходы в театр, кино, походы за город и т. д. Доставалось и нарушителям дисциплины, лентяям. В нашей школе учились дети узбеков, были корейцы, татары, армяне, евреи. Но я никогда не слышала, чтобы в каких-либо недоразумениях был хоть малейший попрек национальному происхождению кого-либо. С узбеками мы чаще знакомились в период совместной работы на хлопковых полях. К тому же в школе был туристический кружок. Сначала его возглавлял Виктор Минеев — наш летчик-аэроклубовец, а когда он закончил учебу и уехал в летную школу, возглавлял кружок мой сын Лева. Готовясь к очередному походу в горы, туристы запасались пачками чая, чтобы одарить узбеков за их необыкновенное гостеприимство, каким они встречали путников. Росло и торопилось войти в самостоятельную жизнь поколение, родившееся в начале двадцатых годов. Поколение, не знавшее хозяев, не знавшее препон на пути к учебе, к знаниям. Поколение, не задавленное постоянной нуждой, имеющее доступ решительно ко всему доброму, было бы на то желание.
Последние комментарии
2 часов 9 минут назад
3 часов 1 минута назад
14 часов 26 минут назад
1 день 8 часов назад
1 день 21 часов назад
2 дней 1 час назад