Я, Хуан де Пареха [Элизабет Бортон де Тревиньо] (fb2) читать постранично


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]


ЭЛИЗАБЕТ БОРТОН ДЕ ТРЕВИНЬО Я, Хуан де Пареха


Предисловие

Первая половина семнадцатого века{1} — эпоха политиков, учёных и людей искусства, эпоха храбрейших, талантливейших и умнейших. Какие блестящие имена![1] Шекспир, Ришельё, сэр Уолтер Рейли, Сервантес, Декарт, Спиноза, Винсент де Поль, первые цари великой императорской династии Романовых в России. В это время Галилей, Ньютон и Гарвей совершают открытия, которые заставят человечество коренным образом пересмотреть своё отношение к материальному миру. В Нидерландах пишут картины Рембрандт, Рубенс и Ван Дейк, во Франции творят драматурги Корнель, Расин и Мольер, а Людовик XIV, которого потом прозовут «король-солнце», вот-вот взойдёт на престол. В Мадриде придворным художником у короля Филиппа IV служит Диего Родригес де Сильва Веласкес. А подаёт ему кисти и готовит краски его раб — негр по имени Хуан де Пареха.

Идеи в Европе тех времён кипели, били через край, давая жизнь новым формам власти и новым произведениям искусства. Но я расскажу вам простую историю о простом человеке — рабе художника Веласкеса.

Рабство в Испании было тогда распространено повсеместно. Рабов завезли сюда мавры, завоеватели арабского происхождения, пришедшие с африканского континента. Они торговали живыми людьми с давних пор. Собственно, в Европе никто и не задумывался, что рабство — это плохо. Ведь Европа строила свою жизнь по образцу Древней Греции, где демократические идеалы вполне уживались с рабским трудом. Даже древние евреи, прародители христианства, не видели ничего зазорного в том, чтобы иметь пару-тройку рабов. Увы, во многих странах людей до сих пор покупают и продают. Однако цивилизованный мир уже осознал, что рабовладение — это зло. Мы стараемся уважать каждого человека и его право на свободу, хотя зачастую наши попытки следовать этим высоким принципам неловки и безуспешны.

Итак, рассказ мой — о Хуане де Парехе и его хозяине, художнике Диего Веласкесе.

ГЛАВА ПЕРВАЯ, в которой я учусь грамоте

Я, Хуан де Пареха, родился рабом в самом начале семнадцатого века. Год я точно не знаю. Мою мать, красивую темнокожую рабыню, звали Зулема. Она никогда не рассказывала мне про отца, но подозреваю, что он был испанцем, то есть белым, и служил у нашего хозяина — присматривал за одним из многочисленных складов с товарами. У отца просто не хватило денег, чтобы выкупить мою маму. Но я точно знаю, что он подарил ей золотой браслет и два золотых обруча, которые вставляют в уши как серьги.

Мама умерла, когда мне было лет пять. Мне никто ничего не объяснил, просто сказали, что она улетела на небеса. Так всю жизнь и гадаю, что же с ней случилось. Наверно, будь она жива, моя судьба сложилась бы совсем, совсем иначе. Думаю, она умерла от лихорадки или другой заразной хвори. Мы ведь жили в Севилье, где редкий год проходил без чумы или холеры, потому что в наш порт часто приходили корабли из заморских земель. Людей, умерших от неизвестной болезни, хоронили поспешно, почти брезгливо, боясь, что эта смерть — предвестник новой эпидемии и бед.

Я очень тосковал по маме. Ведь она всегда укачивала меня, даже подросшего, на руках и пела колыбельные низким бархатным голосом. Даже теперь, когда сам я стар, когда позади такая долгая жизнь, стоит мне закрыть глаза — я слышу мамины песенки и чувствую, пусть на миг, как греют меня её руки, только золотой браслет чуть холодит кожу. До чего же надёжно, до чего крепко защищали меня мамины руки! До чего сильно любила меня моя мама!

Нежная, добрая, щедрая на ласку... Помню, с первыми лучами солнца она садилась к окну, выходившему на восток, и принималась шить наряды для нашей хозяйки. Мамины смуглые пальцы, длинные и чуткие, бесшумно пронзали иглой шёлк[2] или бархат[3] и тут же принимались разглаживать ткань, готовя её к новому стежку. Потом мама поднимала глаза и, улыбнувшись, посылала мне любовь без слов, одним взглядом, точно гладила по щеке.

Мама, мама... Теперь, к старости, когда я кое-что постиг в ремесле художника, я понимаю, как непросто и как сладостно было бы писать твой портрет. Какая радость и одновременно мука — сохранить все эти цвета: яблочную зелень переливчатой тафты[4] и тяжесть бордового бархата, из которых ты шила платье для хозяйки, а ещё твою коричневую кожу, твой розовый с золотом тюрбан и под ним другое золото — обручи у тебя в ушах... А как сложно передать чудное тёмное свечение, глубокое, точно переспелый красный виноград — оно исходило от твоей округлой щеки и длинной изящной шеи. Но самое трудное — изобразить, как порхают над тканью твои прекрасные руки...

После маминой смерти хозяйка