Майор Барбара [Бернард Шоу] (fb2) читать онлайн
- Майор Барбара (пер. Наталия Леонидовна Рахманова, ...) 594 Кб, 172с. скачать: (fb2) читать: (полностью) - (постранично) - Бернард Шоу
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Бернард Шоу «Майор Барбара»
Дискуссия в трех действиях, 1906 г.Перевод пьесы Н. Дарузес, перевод предисловия Н. Рахмановой, примечания и послесловие И. В. Ступникова. Текст приведен по изданию: Бернард Шоу. Полное собрание пьес в шести томах под общей редакцией А. А. Аникста, Н. Я. Дьяконовой, Ю. В. Ковалева, А. Г. Образцовой, А. С. Ромм, Б. А. Станчица, И. В. Ступникова, третий том. Л.: «Искусство», Ленинградское отделение, 1979.
ПРЕДИСЛОВИЕ
ПЕРВАЯ ПОМОЩЬ КРИТИКАМ
Прежде чем углубляться в анализ «Майора Барбары», разрешите мне, защищая честь английской литературы, выразить протест против непатриотичной привычки, приобретенной моими критиками. Едва им покажется, будто то или иное мое мнение выходит за рамки представлений, скажем, заурядного провинциального церковного старосты, как они делают вывод, что я перепеваю Шопенгауэра, Ницше, Ибсена, Стриндберга, Толстого или еще кого-нибудь из ересиархов северной или восточной Европы. Сознаюсь, есть что-то лестное в этой простодушной вере в мои достоинства как полиглота и в мою эрудицию как философа. Однако я не могу поддержать исходной посылки, будто жизнь и литература на наших островах столь убоги, что за всяким драматическим материалом необщего порядка и за идеями, отличающимися мало-мальской глубиной, нам нужно ездить за границу. Поэтому осмелюсь ознакомить моих критиков с некоторыми фактами касательно моих взаимоотношений с современными идеями. Лет пятьдесят назад ирландский писатель Чарлз Ливер написал книгу «Однодневная поездка: роман жизни». Ее начал печатать в «Домашнем чтении» Чарлз Диккенс, но она до такой степени пришлась не по вкусу читательской публике, что Диккенс посоветовал Ливеру поскорее закругляться. В детстве я читал отрывки из романа, и он произвел на меня неизгладимое впечатление. Герой был очень романтический, он старался жить мужественно, рыцарски и ярко с помощью одного лишь воображения, питаемого из романтического источника, но не имея за душой ни стойкости духа, ни средств, ни познаний, ни опыта, не имея за душой ничего реального, кроме жизненных аппетитов. В злополучных столкновениях незадачливого героя с Жизнью я даже в детстве уловил привкус горечи, несвойственный, как правило, романтической беллетристике. Несмотря на провал, книга жива до сих пор: я видел заглавие в таушницевском каталоге. Так почему же, когда я тоже пишу о трагикомической иронии конфликта между реальной жизнью и романтическим воображением, критики никогда не связывают меня с моим соотечественником и непосредственным предшественником Чарлзом Ливером, а с уверенностью возводят меня к норвежскому автору, на языке которого я не знаю и трех слов и о котором и вообще-то услыхал годы спустя после того, как Шоу самым недвусмысленным образом сформулировал свое Anschauung[1] в сочинениях, где полным-полно того, что десять лет спустя походя назвали ибсенизмом? Да я не мог быть ибсенистом даже из вторых рук, так как Ливер, возможно, и прочитавший Анри Бейля, alias[2] Стендаль, уж наверняка не читал Ибсена. Книг, сделавших Ливера популярным, а именно «Чарлз О'Малей» и «Гарри Лорекер», я не читал и знаю только названия и некоторые иллюстрации. Но история однодневной поездки и романа жизни Потса (претендующего на родство с Поццо ди-Борго) увлекла меня и очаровала, показавшись мне странной и необыкновенной, хотя я уже все знал про Альнашара, Дон Кихота, Симона Таппертита и многих других романтических героев, осмеянных реальной действительностью. Начиная с пьес Аристофана и кончая повестями Стивенсона это осмеяние знакомо всем, кто как следует напичкан литературой. В чем же заключалась новизна повествования Ливера? Отчасти, полагаю, в необычной серьезности отношения к болезни Потса. В прежние времена контраст между безумием и здоровой психикой казался комическим: Хогарт изображает, как светские люди целыми компаниями ходили в Бедлам, чтобы посмеяться над умалишенными. Мне и самому демонстрировали деревенского дурачка как нечто потрясающе смешное. На сцене помешанный был когда-то штатной комической фигурой, потому-то Гамлет был уже готов, чтобы стать Гамлетом, еще до того, как Шекспир взялся за него. Оригинальность шекспировской версии состоит в том, что он отнесся к помешанному с сочувствием, всерьез и таким образом приблизился к восточному взгляду на безумие: как знать, не замаскированное ли это наитие, раз человек, у которого ума больше, чем у его ближних, для них такой же сумасшедший, как и тот, у кого ума меньше. Но для Пистоля и Пароля Шекспир не сделал того же, что он сделал для Гамлета. Тот тип безумца, который представляли они, тип романтического фантазера, оказался за пределами сочувствия в литературе: его презирали и осмеивали здесь так же безжалостно, как и на востоке под именем Альнашара и несколько веков спустя неотвратимо осмеяли под именем Симона Таппертита. Если Сервантес сжалился над Дон Кихотом, а Диккенс над Пиквиком, то не от беспристрастности, а оттого, что они перешли на их сторону и из прежних насмешников превратились в друзей и защитников. С романом Ливера дело обстоит совсем по-другому. Там нет сострадания к Потсу, Поте так и не завоевывает нашей симпатии, как завоевывают ее Дон Кихот и Пиквик, у него нет даже безрассудной удали Таппертита. Но смеяться над По- щеом мы не рискуем, ибо каким-то образом узнаем в нем себя. Быть может, у нас, хотя бы у некоторых из нас, хватает стойкости, физической силы, везения, такта, или умения, или ловкости, или познаний для того, чтобы лучше, чем он, выпутываться из обстоятельств: провести тех, кто видит его насквозь; очаровать Катинку, которая так безжалостно отвергает Потса в конце романа. Но при всем при том мы знаем, что Потc — важнейшая часть нас самих и мира и что социальной проблемой является не проблема книжных героев старого образца, а проблема Потсов и того, как сделать из них людей. Возвращаясь к высказанному выше, мы испытываем такое чувство (и его никогда не рождают Альнашар, Пистоль, Пароль и Таппертит), словно Поте есть элемент подлинно научной естественной истории, а не просто развлекательной. Автор не бросает камня в существо другого, низшего разряда, нет, он пишет исповедь, и в результате камень основательно бьет каждого из нас по сознанию и больно задевает наше самоуважение. Поэтому-то книга Ливера и не пришлась читателям «Домашнего чтения». Именно эта ссадина на чувстве достоинства и заставляет критиков поднимать крик про ибсенизм. Заверяю их, что ощущение это перешло ко мне от Ливера, а к нему, возможно, от Бейля или, по крайней мере, возникло из атмосферы книг Стендаля. Гипотезу об абсолютной оригинальности Ливера я исключаю, ибо человек так же не может быть абсолютно оригинальным, как не может дерево вырасти из воздуха. Еще одно заблуждение относительно моих литературных предков возникает всякий раз, как я нарушу романтическую условность, основывающуюся на том, что все женщины ангелы, если они не дьяволы; что они красивее мужчин; что их роль в период ухаживания чисто пассивная и что женская фигура — самое совершенное произведение природы. Шопенгауэр написал желчное эссе, и поскольку его нельзя назвать ни вежливым, ни глубоким, оно, очевидно, задумано для того, чтобы нанести сногсшибательный удар этой галиматье. Широко цитировалась фраза, провозглашающая фетишизируемую форму уродливой. Английские критики фразу эту прочитали, и я утверждаю со всевозможной мягкостью, какая согласуется с этим утверждением, что глубже они и не копнули. Во всяком случае, стоит какому-нибудь английскому драматургу изобразить молодую, достигшую брачного возраста женщину кем угодно, только не романтической героиней — и его ничтоже сумняшеся обзывают эпигоном Шопенгауэра. Мой случай особенно трудный, потому что, когда я заклинаю критиков, одержимых манией всюду усматривать влияние Шопенгауэра, помнить, что драматурги, как и скульпторы, берут своих персонажей из жизни, а не из философских сочинений, критики со страстью возражают, что я не драматург и действующие льща в моих пьесах неживые. Пусть так, но я все равно имею право спросить их и спрашиваю: почему в таком случае, если уж им непременно нужно приписывать честь создания моих пьес какому-нибудь философу, то почему не приписать английскому? Задолго до того, как я прочел хоть одно слово из Шопенгауэра и даже не ведал, философ он или химик, возрождение социалистических идей в 80-е годы столкнуло меня в литературном и личном плане с Эрнестом Белфортом Бэксом, английским социалистом и автором философских сочинений, чья трактовка современного феминизма могла бы вызвать романтический протест у самого Шопенгауэра или даже у Стриндберга. Честно говоря, шопенгауэровские нападки па женщин, попавшие в поле моего зрения позднее, показались мне просто слабыми, настолько Бэкс приучил меня к мужской (гомоистской) позиции и заставил увидеть, до какой степени общественное мнение, а вследствие того суд и законодательство развращены феминистскими настроениями. В своих сочинениях Белфорт Бэкс не ограничивался женским вопросом. Он еще и жестоко бичевал современную мораль. Другие авторы добивались сочувствия к сенсационным преступникам, выявляя так называемое «доброе начало в мире зла», но Бэкс представляет на суд читателей совершенно не сенсационное, а вполне даже захудалое нарушение нашего торгового права и морали, и не просто защищает его с самым обескураживающим простосердечием, но и всерьез доказывает, что всякий здравомыслящий человек просто обязан совершать эти нарушения и помешать ему может разве что боязнь судебного преследования. Социалисты, люди по большей части до отвращения нравственные, были, естественно, шокированы. Но это их, по крайней мере, спасло от иллюзии, будто один только Ницше и бросал вызов нашей торгашеской христианской морали. Впервые имя Ницше я услыхал от немецкого математика мисс Борхардт, которая, прочтя мою «Квинтэссенцию ибсенизма», сказала мне, что сразу видно, кого я читал — Ницше, и именно «По ту сторону добра и зла». Заверяю, что до той поры я в руках его не держал, а если бы и держал, то не мог бы им насладиться в полной мере по недостаточному знанию немецкого. Ницше, как и Шопенгауэр, опал в Англии жертвой одной своей много цитируемой фразы, содержащей выражение «белокурая бестия». Это звучное словосочетание дало повод считать, что Ницше заработал свою репутацию в Европе бессмысленным прославлением позиции силы. Точно так же, основываясь на одном лишь слове «сверхчеловек» (Ubermensch), заимствованном мною у Нищие, заключают, что я вижу спасение общества в деспотизме какого-то одного сверхчеловека наполеоновского толка, хотя уж как я стараюсь показать все безрассудство этого устаревшего увлечения! Даже не столь оголтело поверхностные из критиков убеждены, будто современное выступление против христианства как пагубной рабской морали было впервые предпринято Ницше. Однако это мнение было мне знакомо уже тогда, когда про Ницше я еще и слыхом не слыхал. Покойный капитан Уилсон, автор нескольких странных памфлетов, пропагандист метафизической системы, называемой компрехенционизм, изобретатель термина «крестианство», введенного им для того, чтобы выделять реакционный элемент в христианском мире, тридцать лет тому назад на дискуссиях Общества диалектиков имел обыкновение обрушиваться на положения Нагорной проповеди, оправдывающие, по его мнению, трусость и рабскую покорность, которые разрушительно действуют на нашу волю, а следовательно на нашу честь и мужественность. Надо оговориться, что критика капитаном Уилсоном христианства с точки зрения морали не есть историческая теория, подобная теории Ницше, но эта оговорка не применима к Стюарту-Гленни, последователю Бокля, занимавшемуся, как и Бокль, историей философии. Стюарт- Гленни посвятил жизнь разработке и распространению своей теории, состоящей в том, что период христианства есть часть эпохи (вернее, часть недоразумения, поскольку настала эта эпоха всего 6000 лет до н. э. и уже заходит в тупик), начавшейся тогда, когда находившиеся в меньшинстве белые расы пришли к необходимости закрепить свою власть над цветными Расами с помощью духовенства; они возвели тяжкий труд и покорность в этом мире в добродетель и в массовую религию, сделав из них не только средства достижения святости характера» но и снискания себе награды на том свете. Таким образом, положение о морали рабов было сформулировано моим знакомым шотландским философом задолго до всей нашей болтовни о Ницше. Поскольку Стюарт-Гленни вывел эволюцию общества из расовых противоречий, его теория произвела некоторую сенсацию среди социалистов, иначе говоря — среди тех, кто единственно задумывался серьезно об исторической эволюции, тем более что она столкнулась с теорией классовых противоречий Карла Маркса. Ницше, как я понимаю, считал, что рабскую мораль придумали и навязали миру рабы, прикидывавшиеся свободными в своих поступках и делавшие из рабства религию. Стюарт-Гленни же считал мораль рабов изобретением белой, высшей расы, которая желала подчинить душу низших рас, чтобы их эксплуатировать, боясь, что те своим числом уничтожат ее, если душа их не будет приведена к покорности. Поскольку процесс этот еще не закончился и его можно непосредственно изучать в наших церковных школах и на примере борьбы между нынешними собственническими классами и пролетариатом, а также по той роли, какую играет христианское миссионерство, старающееся заставить черные расы Африки смириться с подчинением европейскому капитализму, — мы можем судить сами, исходит ли инициатива сверху или снизу. Цель сего предисловия не исторический спор по поводу исторической точки зрения, а просто желание пристыдить наших театральных критиков, чтобы им неповадно было рассматривать Британию как интеллектуальную пустыню и неизменно предполагать, что любая философская идея, любая историческая концепция, любое порицание наших воспитательных, религиозных и правовых заведений — либо иностранный товар, либо фантастическая шутка весьма сомнительного свойства, начисто не имеющая отношения ко всей совокупности накопленных идей. Убедительно прошу их помнить, что этот организм произрастает очень медленно и очень редко цветет, и если есть на философском уровне такое понятие, как нечто само собой разумеющееся, то оно заключается в том, что каждый индивидуум вносит в этот комплекс лишь самый малый вклад. По сути дела, представление, что умные личности производят на свет законченные и оригинальные космогонические теории партеногенетическим путем, одним лишь напором присущего им «блеска», есть элемент невежественного легковерия, которое составляет горе честного философа и доставляет радость шарлатану от религии.ЕВАНГЕЛИЕ ОТ СВ. ЭНДРУ АНДЕРШАФТА
Именно это легковерие побуждает меня прийти на помощь моим критикам и разъяснить, что им писать о «Майоре Барбаре». В миллионере Андершафте я изобразил человека, который интеллектуально и духовно, а также практически постиг простую и неотразимую истину, которой мы все страшимся и от которой открещиваемся, а именно: величайшее зло нашего времени и худшее из наших преступлений — нищета, и поэтому наш первейший долг, во имя которого надо жертвовать всеми другими соображениями, это не быть бедным. «Бедный, но честный», «почтенная бедность» и тому подобные выражения так же нестерпимы и аморальны, как выражения «пропойца, но милый», «мошенник, но отлично произносит послеобеденные спичи», «великолепный преступник» и тому подобное. Безопасность — главное, на что претендует цивилизация,— немыслима там, где самая страшная из опасностей — угроза нищеты нависает у всех над головой и где пресловутая неприкосновенность личности есть лишь случайный результат наличия полиции, чье занятие фактически не защищать от насилия, а насильно заставлять бедняков взирать на то, как дети их умирают с голоду, в то время как бездельники обкармливают своих комнатных собачек, когда на эти же деньги могли бы накормить и одеть этих детей. Чрезвычайно трудно заставить людей осознать, что зло есть зло. Например, мы хватаем человека и сознательно причиняем ему вред, сажая, скажем, на несколько лет в тюрьму. Казалось бы, не требуется никакой исключительной ясности ума, чтобы усмотреть в этом поступке дьявольскую жестокость. Однако в Англии такое утверждение вызывает удивленный взгляд, а за ним разъяснение, что это не что иное, как наказание или акт правосудия или еще что-нибудь такое же правильное, или же следует запальчивая попытка доказать, что нас всех ограбят и перережут в постелях, если не совершать таких безмозглых злодейств, как приговоры к тюремному заключению. Бесполезно убеждать, что, если даже и так (а это не так), все равно добавление собственных преступлений к преступлениям, от которых мы страдаем сами, и смиренная покорность — не есть альтернатива. Ветрянка — зло. Но если бы я заявил, что мы должны либо смириться с ней, либо сурово подавить ее, хватая больных и наказывая их прививками черной оспы, я стал бы всеобщим посмешищем. И верно, хотя никто не станет отрицать, что в конечном счете ветрянку таким путем до некоторой степени приостановили бы, так как люди куда старательнее избегали бы заразиться ею, а заразившись, научились бы тщательно это скрывать и тем создавать видимость ее отсутствия, все же у людей хватило бы здравого смысла понять, что сознательное распространение черной оспы — не что иное, как зло, а следовательно, должно быть отвергнуто в пользу истинно гуманных санитарных мер. Однако в совершенно аналогичном случае, когда человек проникает ко мне в дом и крадет бриллианты моей жены, от меня в обязательном порядке требуется украсть у него десять лет жизни, мучая его в продолжение всех этих лет. Если, пытаясь отвести от себя это чудовищное возмездие, он меня застрелит, мои наследники его повесят. Полицейская статистика показывает, что в конечном результате, зверски расправляясь с одним пойманным громилой, мы заставляем остальных принимать самые эффективные меры, чтобы не попасться, и таким образом вместо того, чтобы уберечь бриллианты наших жен, намного понижаем наши шансы вообще вернуть их и увеличиваем шансы быть застреленными, доведись нам, на наше несчастье, застигнуть громилу на месте преступления. И тем не менее бездумная аморальность, с какой мы щедро одаряем нравственных инвалидов и энергичных бунтовщиков приговорами — тюремное заключение, пытка одиночной камерой, голодом, топчаном, поркой, — ничто по сравнению с дурацким легкомыслием, с каким мы допускаем существование нищеты, как будто нищета то ли целебное тонизирующее средство для лентяев, то ли добродетель, которую следует приять с радостью, как приял ее св. Франциск. Раз человек ленится — пусть живет в нищете. Раз он пьет — пусть живет в нищете. Раз он низкого происхождения — пусть живет в нищете. Раз он тяготеет к изящным искусствам или к чистой науке, а не к торговле и финансам — пусть живет в нищете. Раз предпочитает тратить свои городские восемнадцать шиллингов в неделю или сельские тринадцать на пиво и семью, а не откладывать их на старость — пусть живет в нищете. Ничего не делайте для «недостойного» — пусть живет в нищете. Так ему и надо! И в то же время — слегка непоследовательно — благословенны будь бедняки! Постойте, что же означает это «пусть живет в нищете»? Означает — пусть будет слабым. Пусть будет невежественным. Пусть будет гнездилищем болезней. Пусть буде№ живым воплощением уродства и грязи. Пусть дети у него леют рахитом. Пусть он стоит дешево и пусть стягивает своей цены ближних, продаваясь, чтобы делать их работу! Пусть его жилище превратит наши города в ядовитые скопления трущоб. Пусть его дочери заражают наших юношей болезнями улицы, а его сыновья мстят за него, вырастая золотушными, трусливыми, жестокими, лицемерными, политически слабоумными и порождая все другие плоды гнета и голодания, чем способствуют вырождению мужского начала страны. Пусть недостойный станет еще более недостойным, а достойный пусть накапливает для себя не райские сокровища в небесах, а адские ужасы на земле. А коли так, то умно ли оставлять его в нищете? Не причинит ли он в десять раз меньше вреда в качестве преуспевающего громилы, поджигателя, насильника или убийцы, — доведенных до крайнего воплощения сравнительно слаборазвитых тенденций человечества? Предположим, мы упразднили бы все виды наказаний за подобного рода деятельность и порешили, что нищета — единственное, чего мы не потерпим, что всякого взрослого с годовым доходом меньше 365 фунтов надо безболезненно, но неумолимо убивать, каждого голодного полуголого ребенка насильно откармливать и одевать — не внесло ли бы это невероятного улучшения в существующую систему, которая уже изничтожила так много цивилизаций и заметно изничтожает тем же способом, нашу? Есть ли зачатки такого законодательства в нашей парламентской системе? Пожалуй, да, только-только прорезались два ростка на политической почве, которые способны вырасти во что-то стоящее. Один — введение Минимальной Дозволенной Законом Заработной Платы. Другой — Пенсии по Старости. Но можно бы ввести и кое-что получше. Сколько-то времени назад я упомянул о Всеобщих Пенсиях по Старости в разговоре с моим собратом-социалистом Кобден-Сандерсоном, известным виртуозом переплетного и печатного дела. «А почему уж тогда не всеобщие пожизненные пенсии?» — спросил он. Этими словами он одним махом разрешил индустриальный вопрос. В наше время мы бессердечно говорим каждому гражданину — «Хочешь денег — заработай», как будто проблема иметь деньги или не иметь их касается только его одного. Мы даже не обеспечиваем ему возможности заработать их, напротив, мы допускаем, чтобы наша промышленность была организована в откровенной зависимости от «запасной армии безработных» и поддерживала ее в целях «эластичности». Самым разумным путем был бы кобден-сандерсоновский: предоставить каждому достаточно для прожития и тем застраховать общество от случаев злокачественной нищеты, но всенепременно проследить, чтобы каждый честно отработал все, что ему положено. Андершафт, герой «Майора Барбары», постиг, что бедность есть преступление, и понимает, что, когда общество предлагает ему на выбор бедность или прибыльную торговлю смертью и разрушением, оно предлагает выбор не между преуспевающим злодейством и смиренной добродетелью, а между активной предприимчивостью и трусливым бесчестьем. Его поведение выдерживает испытание кантовским императивом, а поведение Питера Шерли не выдерживает. Питер Шерли — это тот, кого мы называем честный бедняк. Андершафт — тот, кого мы называем нечестивый богач. Шерли — Лазарь, Андершафт — бессердечный богач, у чьих ворот лежал Лазарь. Так вот, причина горестей мира в том, что большая часть людей поступает и думает, как Питер Шерли. Если бы они поступали и думали, как Андершафт, немедленным следствием явилась бы революция, несущая неисчислимые блага. Быть богатым, заявляет Андершафт, для меня дело чести, и ради этого я готов убивать, рискуя собственной жизнью. Эта готовность, по его словам, есть конечное испытание на искренность. Подобно средневековому герою Фруассара, понимавшему, что грабить и обирать — значит хорошо жить, Андершафт не находится в плену всеобщего чувства ужаса перед убийством, ужаса, внушаемого теми, кого иначе убили бы в первую очередь; он не считает нужным лебезить перед нищетой и покорностью, как это делают богачи и своевольные бездельники, которые желают грабить бедняков, не проявляя отваги, и помыкать ими, не проявляя чувства превосходства. Фруассаровский рыцарь, ставя перед собой задачу хорошо жить прежде всех других обязанностей, которые, приходя в столкновение с хорошей жизнью, перестают быть обязанностями и становятся чистым безобразием,— вел себя храбро, превосходно и в конечном счете гражданственно. Средневековое же общество, со своей стороны, вело себя, в сущности, очень плохо, организовав себя таким образом, что для хорошей жизни приходилось грабить и обирать. Будь современники рыцаря так же решительны, как он, грабеж и обирание стали бы кратчайшим путем на виселицу, и, равным образом, будь мы столь же решительны и проницательны, как Андершафт, попытка жить с помощью так называемого солидного дохода стала бы кратчайшим путем к камере смертников. Но так как благодаря нашему политическому тупоумию и личной трусости (и то и другое — плоды нищеты) наилучшая имитация хорошей жизни, нам доступной, это жизнь с помощью как раз солидного дохода, то все здравомыслящие люди стараются обеспечить себе этот доход, всячески заботясь о том, чтобы сделать законными и нравственными и доход, и действия, и чувства, к нему ведущие и поддерживающие его как установление. А что еще они могут еде гать? Они, безусловно, знают, что богаты потому, что другие бедны. Но изменить этого они не в силах: дело самих бедняков отказаться от бедности, когда они ею сыты по горло. Сделать это достаточно легко: вся аргументация, доказывающая обратное, которую приводят экономисты, юристы, моралисты и сентименталисты, нанимаемые богачами за деньги для защиты своих прав или даже совершающие свою работу безвозмездно, по глупости и пресмыкательству,—аргументация эта обманывает только тех, кто хочет быть обманутым. Причина, по которой налогоплательщики с солидным доходом не в состоянии с уверенностью защищать свое положение, состоит в том, что мы не средневековые бродяги, шатающиеся по редконаселенной стране, и нищета тех, кого мы грабим, мешает нам вести хорошую жизнь, ради которой мы приносим их в жертву. Богачи или аристократы с острым ощущением жизни — такие, как Раскин, Уильям Моррис и Кропоткин, — обладают непомерными общественными аппетитами и очень привередливыми личными вкусами. Им мало красивых домов — им подавай красивые города. Им мало того, что жены их увешаны бриллиантами, а дочери цветут, — они жалуются на то, что поденщица плохо одета, от прачки несет джином, белошвейка малокровна, не каждый встречный мужчина им друг, а не каждая женщина — любовница. Они зажимают носы, недовольные канализацией у соседа, и заболевают от того, что их не устраивает архитектура соседского дома. Товары широкого потребления, рассчитанные на вульгарного покупателя, им не по вкусу (а где взять другие?), они не могут ни спать, ни сидеть с комфортом на мебели, купленной по низкой цене у мелкого краснодеревщика. И воздух-то им не нравится — слишком дымный. В довершение всего, они требуют всяких абстрактных условий: справедливости, чести, благородной нравственной атмосферы, мистических уз взамен денежных отношений. И наконец, они заявляют, что грабить и обирать собственными руками, сидя верхом на лошади, в стальной кольчуге, может быть, и ведет к хорошей жизни, но грабить и обирать руками полицейского. судебного исполнителя и солдата, да притом еще оплачивать их труд так низко — это не только не приводит к хорошей жизни, но отрезает всякую возможность хотя бы сносного существования. Они начинают призывать бедняков к бунту, а когда те приходят в ужас от их неджентльменского поведения, то с отчаяния принимаются бранить пролетариев за «проклятое отсутствие потребностей» (verdammte Bedurfnislosigkeit). До сих пор, однако, их нападкам на общество недоставало простоты. Бедняки не разделяют их вкусов, не понимают их критического отношения к искусствам. Им не нужна ни простая жизнь, ни эстетическая. Наоборот, они мечтают именно о тех дорогостоящих вульгарных наслаждениях, от которых избранные души богачей отворачиваются с содроганием. Излечиться от своей тоски по вредоносным сладостям бедняки смогут, только объевшись ими, а никак не путем воздержания. А ненавидят и презирают они — нищету. Только ее они стыдятся. Предлагать им бороться за разницу между рождественским выпуском «Илластрейтед Лондон Ньюс» и келмзкотовским изданием Чосера донельзя глупо: они все равно предпочитают «Ньюс». Разница между дешевой грязной накрахмаленной белой рубашкой на биржевом маклере и сравнительно дорогой великолепного качества голубой рубашкой Уильяма Морриса так позорит Морриса в их глазах, что если они и будут за что-нибудь в этой связи бороться, так за крахмал. «Бросьте быть рабами и станьте юродивыми» — не слишком вдохновляющий призыв к оружию. И дела не поправишь, даже если заменить «юродивых» на «святых». Оба слова подразумевают гениев, а простой человек вовсе не хочет жить жизнью гения. Если уж выбирать, он выберет жизнь болонки. Но главное, простой человек хочет больше денег. Что-что, а это он знает твердо. То ли еще он предпочтёт «Майора Барбару» пантомиме в «Друри-Лейи», то ли нет, но пятьсот фунтов для него всегда желаннее пятисот шиллингов. Так вот, сокрушаться по поводу такого предпочтения, считать его низменным, учить детей тому, что желать денег грешно, значит дойти до беспредельного бесстыдства в лжи и не знающего удержу лицемерия. Всеобщее уважение к деньгам можно считать единственной обнадеживающей чертой нашей цивилизации, единственным светлым пятном в нашем общественном сознании. Деньги — это самая главная на свете вещь. Деньги означают здоровье, силу, честь, щедрость и красоту так же явно и неоспоримо, как отсутствие их означает болезни, слабость, позор, подлость и уродливость. И не последним из достоинств денег является то, что они всенепременно уничтожают людей низких и укрепляют и еще больше облагораживают людей достойных. Лишь с тех случаях, когда деньги теряют всякую цепу в глазах одних и превращаются в ненаглядное сокровище в глазах других, они становятся проклятьем. Короче говоря, они проклятье тогда, когда нелепые социальные условия делают проклятьем саму жизнь. Ибо неразрывно связаны два фактора: деньги есть механизм, обуславливающий социальное регулирование жизни, и они же и есть жизнь; это так же верно, как то, что соверены и банковские билеты суть деньги. Первейший долг каждого гражданина требовать денег на разумных основаниях, и требование это не удовлетворяется тем что четверым дают по три шиллинга за десяти-двенадцатичасовую работу, а одному десять тысяч ни за что ни про что. Нация нуждается прежде всего не в более совершенной морали, не в более дешевом хлебе, не в воздержании, свободе, культуре, обращении падших сестер и заблудших братьев, не в милосердии, любви и поддержке святой троицы, а просто в достаточном количестве денег. И зло, с которым нужно вести борьбу, это не грех, не страдание, жадность, интриги духовенства, королевская деспотия, демагогия, монополия, невежество, пьянство, война, чума или любой другой козел отпущения, приносимый в жертву реформаторами, а нищета. Отведите глаза от недосягаемой дали и обратите их на реальность, находящуюся у вас под носом, и тогда мировоззрение Эндру Андершафта нисколько не будет вас смущать. Разве что вам будет непривычно не покидающее его ощущение, что он всего-навсего орудие Воли или Жизненной Силы, использующей его в целях более широких, нежели его собственные. Но это произойдет оттого, чпю вы либо блуждаете в искусственной дарвинистской тьме, либо увязли в собственной глупости. Все подлинно религиозные люди испытывают такое же ощущение, как Андершафт. Для них загадочный Андершафт вполне внятен, а его полное понимание психологии своей дочери, майора Армии спасения, и ее жениха, республиканца по Еврипиду, кажется им естественным и неизбежным. Это, однако, не ново даже на сцене. А нов, насколько мне известно, тот догмат в религии Андершафта, согласно которому Деньги — первейшая необходимость, а Нищета — гнуснейший грех человека и общества. Эта острая концепция возникла, конечно, не per saltum.[3] И заимствована она не у Ницше и не у любого другого человека, Родившегося по ту сторону Ламанша. Покойный Сэмюэл Батлер, величайший в свой области английский писатель второй половины девятнадцатого века, неуклонно внедрял в религию необходимость и нравственность добросовестного лаодикианизма и постоянного серьезного осознания важности денег. Буквально теряешь веру в английскую литературу, когда видишь, какой слабый след оставило такое замечательное исследование английской жизни, как вышедший посмертно батя еров с кий роман «Путь всякой плоти»; такой слабый след, что когда теперь, несколько лет спустя, я выпускаю в свет пьесы, в которых неоспоримо видно влияние батлеровских поразительно свежих, свободных и провидческих идей, я сталкиваюсь с невнятной болтовней насчет Ибсена и Ницше, и спасибо еще, не насчет Альфреда Мюссе и Жорж Санд. Право, англичане не заслуживают своих великих людей. Они допустили, чтобы Батлер умер фактически в безвестности, тогда как мне, сравнительно малозаметному ирландскому журналисту, удалось заставить так меня разрекламировать, что жизнь моя превратилась в тяжкое бремя. В Сицилии есть улица via Samuele Butler. Английский турист при виде ее спрашивает: «Что еще за Сэмюэл Батлер?» — или же недоумевает, с чего сицилийцам пришло в голову увековечить память автора «Гудибраса». Не приходится, правда, отрицать, что англичане с охотой признают в гении гения, если кто-нибудь позаботится указать им на него. Указав не без успеха на себя самого, я теперь указываю на Сэмюэла Батлера и хочу надеяться, что в дальнейшем пореже буду слышать о новизне и заморском происхождении мыслей, которые нынче пробивают себе дорогу в английский театр с помощью пьес, написанных социалистами. И сейчас есть люди, чья оригинальность и возможности не менее очевидны, чем батлеровские, и когда они умрут, мир о них узнает. А пока я советую им настаивать на своих заслугах и считать это важным элементом своей профессиональной деятельности.
АРМИЯ СПАСЕНИЯ
Когда «Майора Барбару» поставили в Лондоне, одна влиятельная северная газета сочла второй акт испепеляющей атакой на Армию спасения, а вырвавшееся в отчаянии у Барбары восклицание о том, что бог ее оставил, ежедневно осуждалось Лондоном как бестактное кощунство. Выйти из этого заблуждения помогли не профессиональные театральные критики, а публицисты на религиозные и философские темы, вроде сэра Оливера Лоджа и доктора Стэнтона Койта, а также рьяные нонконформистские журналисты типа Уильяма Стэда; они не только поняли пьесу и самих членов Армии спасения, но и увидели ее связь с религиозной жизнью нации, с жизнью, которая, кажется, находится вне сферы симпатий многих наших театральных критиков, да и, по существу, вне сферы знаний об обществе. И в самом деле, что могло быть смехотворнее и курьезнее той конфронтации, какую вызвала «Майор Барбара» среди театральных и религиозных фанатиков: с одной стороны, театрал, вечно гоняющийся за удовольствиями, платящий за них непомерные деньги, терпящий немыслимые мучения и почти никогда не получающий того, чего хочет. С другой стороны, член Армии спасения: он отвергает развлечения, ищет труда и лишений, однако неизменно пребывает в приподнятом настроении, любит смеяться, шутить, ликовать, бить в барабан и тамбурин,— жизнь его пролетает в единой вспышке возбуждения, и смерть мыслится им как высшая точка торжества. И вот театрал, с вашего позволения, презирает члена Армии спасения как унылое существо, отрезанное от театрального рая, обрекшее себя на жизнь среди беспросветного мрака, а член Армии спасения оплакивает театрала как пропащее создание с виноградными листьями в волосах, мчащееся очертя голову прямо в ад среди хлопанья пробок шампанского и непристойного смеха сирен! Может ли непонимание быть более законченным или сострадание до такой степени направленным не по адресу? К счастью, членам Армии спасения более, чем театралам, доступен религиозный смысл драмы — веселая энергия и артистичная плодотворность религии. Члены Армии спасения понимают, когда им растолкуешь, что театр, то есть место, где собирается более одного человека, приобретает от божественного прикосновения неотъемлемую святость и грубейший и нечестивейший фарс так же не может лишить театр этой святости, как не может осквернить Вестминстерское аббатство лицемерная проповедь чванливого епископа. Но у наших профессиональных театралов эта незаменимая и все предваряющая идея святости отсутствует. Они рассматривают актеров как мимов и фигляров и, боюсь, воображают драматургов лжецами и сводниками, чье главное занятие — доставлять чувственное услаждение усталому биржевому дельцу, когда его так называемые важные дневные труды окончены. Страсть, суть драмы, они воспринимают лишь как примитивное сексуальное возбуждение; такие выражения, как «пылкая поэзия» или «страстная любовь к истине», совершенно выпали из их словаря, их заменило «преступление по страсти» и тому подобное. Они, как я понимаю, полагают, что люди со страстями в широком понимании этого слова бесстрастны и потому не заслуживают интереса. Отсюда привычка смотреть на людей религиозных как на неинтересных и незанимательных. И поэтому, когда Барбара отпускает армейско-спасительные шуточки и целует своего возлюбленного, перегнувшись через барабан, поклонники театра считают своим долгом выразить, как они шокированы, и заключают, что вся пьеса есть продуманное издевательство над Армией спасения. И тогда они либо ханжески осуждают меня, либо имеют глупость принять участие в предполагаемом издевательстве! Даже горстка умственно полноценных критиков достаточно поломала себе головы над моим изображением экономического тупика, в котором очутилась Армия спасения. Одни высказывали мнение, что Армия не взяла бы денег у винокура и фабриканта оружия; другие — что не должна была брать, и все более или менее решительно сошлись на том, что, беря эти деньги, Армия обнаруживает свою несерьезность и лицемерие. Ответ самой Армии был скор и недвусмыслен: как заявил один из ее офицеров, они взяли бы деньги у самого Дьявола и только радовались бы, что отняли их у него и передали в руки Господа. Они с благодарностью удостоверили, что содержатели баров не только дают им деньги, но и разрешают собирать их прямо в баре, и порой это происходит в то самое время, как на улице перед баром Армия спасения проповедует трезвость. Они, собственно, и усомнились-то в правдоподобии пьесы не потому, что миссис Бэйнс взяла деньги, а потому, что Барбара отказалась их взять. Мысль, что Армия не должна брать такие деньги, особых доказательств не требует. Ей приходится брать, так как без денег ей не просуществовать, а больше их взять неоткуда. Фактически все свободные деньги в стране представляют собой смесь ренты, доли в доходах и прибыли, и каждый пенни так же неразрывно связан с преступлением, пьянством, проституцией, болезнями и всеми прочими ядовитыми плодами нищеты, как и с предпринимательством, богатством, коммерческой честностью и национальным процветанием. Представление, будто отдельные монеты можно пометить как. нечистые,— наивное индивидуалистское заблуждение. И тем не менее тот факт, что все наши деньги являются нечистыми, тяжело ранит серьезные юные души, если какой-нибудь случай наглядно демонстрирует им эту грязь. Когда восторженный молодой священник господствующей церкви впервые узнает, что церковные старосты получают свою долю дохода с баров, где процветают азартные игры, публичных домов и кабаков или что самым щедрым пожертвователем на его последней проповеди о благотворительности оказался наниматель, так же бессовестно наживающийся на женском труде, удешевленном проституцией, как бессовестно наживается хозяин гостиницы на труде официантов, удешевленном чаевыми, или труде рассыльных, удешевленном подачками; или что единственный патрон, способный отремонтировать церковь или школы его прихода или предоставить ученикам гимнастический зал или библиотеку, это зять чикагского мясного короля,— в таких случаях молодой священник, как и Барбара, переживает скверные четверть часа. Но он не может позволить себе принимать деньги исключительно от симпатичных старушек с солидным доходом и ангельским образом жизни. Пусть-ка он проследит промышленные источники дохода этаких симпатичных старушек — он непременно обнаружит на другом конце профессию миссис Уоррен, и несъедобные мясные консервы, и прочее в том же духе. Его собственное жалованье имеет то же происхождение. Либо ему придется разделить всеобщую вину, либо подыскать себе другую планету. Он должен спасти честь мира, если он желает сберечь свою. То же самое обнаруживают все церкви, и то же, в пьесе, обнаружили Армия спасения и Барбара. Открытие Барбары, что она соучастница отца, что Армия спасения — соучастница винокура и фабриканта оружия, что обойтись без этого нельзя, как нельзя обойтись без воздуха; открытие, что спастись через личную праведность невозможно, а путь к спасению лежит только через избавление всей нации от порочной, ленивой, основанной на конкуренции анархии, — это открытие сделали все, кроме фарисеев и, по всей видимости, профессиональных театралов. Последние все так же носят те самые рубашки, о которых писал Томас Худ, и не доплачивают своим прачкам, и у них при этом не возникает ни малейшего сомнения относительно возвышенности своей души, чистоты своей индивидуальной атмосферы и собственного права отмести, как нечто чуждое, грубую развращенность мансарды и трущоб. Ничего худого они этим не хотят сказать, просто им очень хочется быть по-своему, по- чистоплюйски, джентльменами. Урок, полученный Барбарой, им ничего не дает, потому что, в отличие от нее, получили они его не в результате участия в общей жизни страны.ВОЗВРАЩЕНИЕ БАРБАРЫ В СТРОЙ
Возвращение Барбары в строй может еще составить тему для исторического драматурга будущего. Вернуться в Армию Спасения, зная, что даже члены Армии пока не спаслись, что нищета не благодать, а мерзейший из грехов, что, выбирая в качестве эмблемы для Армии спасения Кровь и Огонь, а не Крест, генерал Бут, может быть, сам того не ведая, действовал по наитию свыше, — что-то да значит. И то, что все это знает дочь Эндру Андершафта, сулит перспективы получше, чем раздача хлеба и патоки за счет Боджера. Как показателен этот инстинктивный выбор военного типа организации, этазамена органа барабаном. Не говорит ли это о прозрении членов Армии спасения, догадывающихся, что нужно в полном смысле слова сражаться с Дьяволом, а не просто обращать против него молитвы. Правда, пока они еще не совсем выяснили его точный адрес. Но уж когда выяснят, то могут сильно расшатать чувство безопасности, выработавшееся у Дьявола на основе опыта: он привык, что бранные слова вреда не причиняют, даже если они произносятся красноречивыми эссеистами и лекторами или единодушно звучат на публичных митингах, где горячо обсуждаются предложения выдающихся реформаторов. Принято считать, что французская революция — дело рук Вольтера, Руссо и энциклопедистов. Мне она представляется делом рук людей, которые пришли к выводу, что добродетельное негодование, язвительная критика, убедительная аргументация и писание назидательных брошюр, даже когда все это исходит от серьезнейших и остроумнейших литературных гениев, так же бесполезны, как и молитвы. Ибо дела шли все хуже да хуже, хотя «Общественный договор» и памфлеты Вольтера находились в зените славы. В конце концов, как нам известно, вполне почтенные горожане и ревностные филантропы попустительствовали сентябрьским убийствам, так как на опыте успели убедиться, что, если они удовлетворятся призывами к гуманности и патриотизму, аристократы, хоть и прочтут их призывы с величайшим удовольствием, высоко оценят, расхвалят авторов и выразят восторг, все равно не прекратят сговоров с иностранными монархистами, имея целью задушить революцию и восстановить прежнюю систему со всеми сопутствующими явлениями варварской мести и безжалостного подавления народных свобод. Тот же урок в девятнадцатом веке был повторен в Англии. Девятнадцатый век повидал утилитаристов, христианских социалистов, фабианцев (сохранившихся до наших дней); увидел Бентама, Милля, Диккенса, Раскина, Карлейля, Батлера, Генри Джорджа и Морриса. А в результате всех их усилий мы имеем Чикаго, описанный мистером Эптоном Синклером, и Лондон, где люди, которые платят деньги за возможность развлечься на моем спектакле созерцанием Питера Шерли, выгнанного на улицу умирать с голоду в сорок лет, потому что на его место можно взять за те же деньги более молодых рабов — люди эти не принимают и вовсе не собираются принимать никаких мер для организации общества таким образом, чтобы отменить этот каждодневный позор. Я, проповедовавший и писавший памфлеты, как всякий энциклопедист, спешу признаться, что мои методы не дают никакого результата и не дали бы, будь я даже Вольтер, Руссо, Бентам, Маркс, Милль, Диккенс, Карлейль, Раскин, Батлер и Моррис вместе взятые, даже если бы прикинуть еще Еврипида, Мора, Монтеня, Мольера, Бомарше, Свифта, Гете, Ибсена, Толстого, Иисуса и пророков (а в каком-то смысле все они и есть я, поскольку я стою на их плечах). Имея перед собой задачу сделать из трусов героев, мы, апостолы бумаги и искусные чародеи, преуспели только в том, что придали трусам все чувства героев. Но терпят-то они любую мерзость, приемлют любой грабеж, покоряются любому давлению. Христианство, возведя покорность в достоинство, лишь отметило в бездне ту глубину, на которой теряется само понятие стыда. Христианин подобен диккенсовскому врачу в долговой тюрьме, расписывающему новичку ее невыразимый покой и надежность: ни тебе кредиторов, ни деспотичных сборщиков налогов, ни арендной платы; ни тебе назойливых надежд, ни обременительных обязанностей — ничего, кроме отдохновения и надежной уверенности, что ниже пасть некуда. И вдруг в самом жалком уголке этого христианского мира, разлагающего душу, снова возрождается жизнь. Умение радоваться, этот священный дар, давно свергнутый с престола адским хохотом издевательств и непристойностей, внезапно, как по волшебству, начинает бить ключом из зловонной пыли и грязи трущоб; бодрые марши и пылкие хвалы воссылаются к небесам людьми, в чьей среде нагоняющий тоску шум, называемый духовной музыкой, служит обычно объектом насмешек. Разворачивается флаг с эмблемой «Кровь и Огонь» не в знак кровожадной мести, а потому, что огонь — это красиво, а кровь имеет великолепный животворный красный цвет; страх, который мы льстиво именуем нашим «я», пропадает, и преображенные мужчины и женщины несут свою веру сквозь преображенный мир, именуя своего вождя генералом, себя капитанами и бригадирами и организацию в целом Армией. Они молятся, но - молятся лишь о восстановлении и прибавлении сил для борьбы и насущных деньгах (примечательный факт); они проповедуют, но не покорность; они готовы к дурному обращению и поношению, но принимают их не в большей степени, чем это неизбежно, и занимаются тем, чем дает им заниматься мир, включая воду и мыло, краски и музыку. В таких занятиях таится опасность, а где есть опасность, там есть надежда. Нынешняя наша безопасность — одно название, она не что иное, как зло, ставшее неодолимым.НЕДОСТАТКИ АРМИИ СПАСЕНИЯ
Я, однако, не собираюсь льстить Армии спасения. Более того, я хочу указать ей на недостатки, которых у нее почти столько же, сколько у англиканской церкви. Армия строит деловую организацию, которая, в конечном счете, приведет к тому, что теперешний штат командиров-энтузиастов сменится бюрократией из деловых людей и те окажутся ничуть не лучше епископов, а может быть и еще беспринципнее. Такая вещь всегда рано или поздно случалась с великими орденами, основанными разными свитыми, и орден, основанный св. Уильямом Бутом, не свободен от той же опасности. Он даже еще больше, чем церковь, зависит от богачей, которые возьмут да и прекратят выплачивать содержание Армии спасения, начни она проповедовать тот обязательный бунт против нищеты, который неизбежно становится бунтом против богатства. Ему противодействует сильный контингент благочестивых старейшин, которые никакие не члены Армии спасения, а евангелисты старой школы. Они, по утверждению комиссара Говарда, до сегодняшнего дня «придерживаются Моисея», что в наше время сущий абсурд, если только Говард имеет в виду (а боюсь, он имеет в виду именно это), что Книга Бытия содержит достоверное научное описание происхождения видов и что бог, которому принес в жертву свою дочь Иефай, не менее ярко выраженное языческое божество, чем Дагон или Хамос. Далее, в Армии спасения все еще многовато потусторонности. Подобно фридриховскому гренадеру, член Армии спасения хочет жить вечно (наиболее вопиюще нелепый вид несбыточных мечтаний). И хотя всякому, кто хоть раз слыхал выступления генерала Бута и его лучших офицеров, ясно, что они трудились бы с не меньшим энтузиазмом ради спасения человечества, даже если бы думали, что смерть означает конец для них как индивидуальностей, они и их последователи отличаются дурной привычкой говорить о членах Армии так, будто те героически влачат тяжелейшее существование на земле, как бы делая тем самым вклад, который дает впоследствии проценты не в виде более хорошей жизни всего человечества, а в виде вечности, проводимой ими персонально в состоянии блаженства, которое уморило бы вторично любого активного человека. Безусловно одно: члены Армии спасения — люди необыкновенно счастливые. Я разве не является характерной чертой истинно спасшегося преодоление страха смерти? Но вот человек, уверовавший в то, что смерти как таковой нет, что изменение под этим названием есть переход к неизъяснимо счастливой и абсолютно беззаветной жизни, вовсе не преодолел страха смерти, напротив, страх одолел его с такой силой, что он вообще не желает умирать ни при каких условиях. Я сочту члена Армии спасения спасшимся только тогда, когда он, уплатив все свои долги, согласится в любой момент радостно возлечь на кучу мусора в надежде на то, что его вечная жизнь потечет дальше к своему обновлению в батальонах будущего. Кроме того, существует гадкий лживый обычай, именуемый исповедью; Армия поощряет его, так как он использует драматическое красноречие и всяческие волнующие эффекты. Что касается меня, то, когда я слышу, как новообращенный перечисляет те скверные поступки, клятвопреступления и кощунства, в которых он был повинен до того, как спасся, желая доказать, какой он был отъявленный мерзавец тогда и какой теперь он раскаявшийся и очистившийся христианин, я верю ему не больше, чем миллионеру с его россказнями про то, как он прибыл в Лондон или в Чикаго мальчуганом с тремя пенсами в кармане. Члены Армии спасения уверяли меня, что моя Барбара никогда не попалась бы на удочку такому явно выраженному обманщику, как Снобби Прайс; да я и сам убежден, что Снобби не удалось бы обмануть ни одного опытного члена Армии спасения без его на то желания. Но что касается обращения, то тут все члены Армии спасения жаждут быть обманутыми, ибо, чем очевиднее грешник, тем более очевидным делается чудо его обращения. Когда вы рекламируете новообращенного взломщика или исправившегося пьяницу в качестве одного из аттракционов на очередном собрании, вряд ли ваш взломщик или ваш пьяница такие уж из ряда вон выходящие. Пока будут полагаться на подобные аттракционы, ваши Снобби станут утверждать, будто они избивают своих матерей, хотя на самом деле матери обычно избивают их самих, а пьянчужки, отличающиеся кротостью и порядочностью, будут претендовать на беспримерное и великолепное в своей порочности прошлое. Даже когда исповедь носит искренний автобиографичный характер, неосторожно было бы предполагать, что исповедь вызвана благочестивым побуждением или что интерес слушателя имеет доброкачественный оттенок. С таким же успехом можно предполагать, что бедняки, настойчиво демонстрирующие гнойные язвы районным обследователям, — убежденные сторонники гигиены или что жадное любопытство, с каким порой откликаются на такое зрелище, делает честь любопытствующему и носит здоровый характер. Зачастую я испытываю большое искушение предложить, чтобы тех, кто докучает нашим полицейским чинам признаниями в совершенных убийствах, ловили бы на слове и казнили, так было бы благоразумнее; редкие исключения составили бы те, кто жаждет облегчить свою душу, покаявшись в совершенном грехе. Я не считаю себя кровожадной личностью, но все же, по моему убеждению, не следует прикрывать жестокость содеянного с помощью какого бы то ни было ритуала, будь то в исповедальне или на эшафоте. И вот тут-то мои разногласия с Армией спасения и со всеми пропагандистами Распятия {а я не выношу его, как не выношу все виды орудий казни) становятся поистине глубокими. Прощение, отпущение, искупление — всего лишь фикции. Наказание — лишь способ вытеснить одно преступление другим; прощения без мстительных чувств не бывает, так же как не бывает лечения без болезней. Высокой нравственности не добиться от людей, которые воображают, будто их преступления подлежат отмене и прощению в обществе, где отпущение и искупление для всех нас официально обеспечено. Потребность в них, быть может, и неподдельна, но удовлетворение их насквозь фальшиво. Так, Билл Уокер в моей пьесе, оскорбив действием девчушку из Армии спасения, очень скоро в результате умелого подхода Барбары начинает мучиться от невыносимого сознания вины. Он тут же старается взять назад нанесенную им обиду, загладить свой безобразный поступок, сперва попытавшись получить по заслугам той же монетой, а когда ему в этом облегчении отказывают, он штрафует себя на фунт, чтобы как-то возместить девушке нанесенный ей урон. И в том, и в другом случае он терпит неудачу, обнаружив, что Армия спасения неумолима, как неумолим факт. Она не хочет наказывать его, не хочет брать у него денег. Ей не нужен исправившийся негодяй, она не оставляет ему иных средств к спасению, как только перестать быть негодяем. Поступая так, Армия спасения проявляет интуитивное постижение главной черты христианства и отвергает главный его предрассудок: главная черта состоит в кичливости отмщения и наказания, а главный предрассудок в спасении мира посредством виселицы. Ведь, разрешите заметить, Билл ударил также голодную старуху, но по поводу этого более тяжкого проступка он никаких угрызений не испытывает, потому что она отнюдь не скрывает, что ее злонамеренность не уступает его собственной. «Пускай судится со мной, как грозилась, — говорит Билл.— Чтоб из-за нее меня совесть мучила — да ничего подобного, мне это все равно что свинью приколоть». Рассуждение совершенно нормальное и здравое. Старуха, как и закон, которым она ему угрожает, вполне готова играть в игру «возмездие»: ограбить его, если он украдет, избить, если он ударит, прикончить его, если он убьет. Путем примера и наставления закон и общественное мнение учат его навязывать свою волю другим с помощью злобы, насилия и жестокости и стирать моральный счет наказанием. Это и есть здоровое крестианство. Но оно смешивается с тем, что Барбара называет христианством и что неожиданно заставляет ее отказаться играть в палача и изгнание сатаны сатаной. Она отказывается преследовать пьяного негодяя; она на равных беседует с мерзавцем, с которым благовоспитанной даме не полагалось бы разговаривать на виду у всех, короче говоря, она подражает Христу. Совесть Билла, естественно, реагирует на это в точности так же, как на угрозы старухи. Он поставлен в положение невыносимо унизительное, и он всеми имеющимися в его распоряжении способами стремится восстановить душевное равновесие, при этом он по-прежнему готов ответить на брань старухи, заехав ей по физиономии кружкой. И таким образом подтверждается правота христианства Барбары по сравнению с нашей системой судебного наказания и мстительной расправы со злодеем, а также по сравнению с идеальной справедливостью романтического театра. К чести литературы надо сказать, что ситуация эта нова лишь отчасти. Виктор Гюго давно представил нам эпопею о каторжнике и тископских подсвечниках, о полицейском-крес- тианине, погубленном встречей с христианином Вальжаном. Но Билл Уокер, в отличие от Вальжана, не превращается романтическим образом из демона в ангела. Сегодня у нас миллионы Биллов Уокеров во всех классах общества, и я, как профессор натуррпсихологии, хочу указать на тот факт, что Билл без всяких изменений в своем характере или в обстоятельствах бу- дет совсем по-разному реагировать на разного рода подходы. В доказательство могу привести такой наглядный пример: наши сегодняшние промышленники-миллионеры начинают как разбойники, они безжалостно и бессовестно сеют банкротство, смерть и рабство среди своих конкурентов и среди рабочих, рискуя, что конкуренты ответят им тем же. История английских фабрик, американских трестов, разработка африканского золота, алмазов, слоновой кости и каучука затмевают по злодейству все, что мы слыхали про пиратов испанских морей. Капитан Кидд высадил бы на необитаемый остров современного трестовского магната за поведение, недостойное джентльмена удачи. Закон ежедневно хватает неудачливых мерзавцев такого типа и наказует их с жестокостью, превосходящей их собственную, и в результате те выходят из камеры пыток еще опаснее, чем вошли, и возобновляют свою преступную деятельность (потому что до другой их никто не допустит), пока их снова не схватят, не промучают в тюрьмах и опять не отпустят с тем же эффектом. Зато с удачливым мерзавцем поступают совсем по-другому и очень по-христиански. Его не только прощают — ему поклоняются, его почитают, с ним носятся, только что не боготворят. Общество платит ему сторицей с непомерной щедростью. А к чему это приводит? Он начинает почитать себя, поклоняться себе, жить соответственно тому мерилу, с каким подходят к нему. Он поучает, пишет назидательные книги, обращенные к молодым людям, и в конце концов убеждает себя, что преуспел исключительно благодаря себе самому. Он финансирует образовательные заведения, поддерживает благотворительные учреждения и, наконец, умирает, окруженный ореолом святости, оставляя завещание, которое может служить памятником щедрости и заботы об общественном благе. И все это без малейших изменений в своем характере. Пятна леопарда и полосы тигра сверкают, как всегда, но поведение мира по отношению к нему изменилось. И соответственно изменилось его поведение. Но стоит только изменить свое отношение к нему, посягнуть на его собственность, начать оскорблять его, угрожать ему — и он в миг опять превратится в разбойника, готового сокрушить вас, как готовы сокрушить его вы, и тоже вооруженный вымышленными основаниями морального порядка. Короче говоря, когда майор Барбара говорит, что нет негодяев, она права: абсолютных негодяев не бывает, но есть люди неподатливые, и сейчас я перейду к ним. Каждый разумный мужчина (то же можно сказать и о женщинах) является потенциальным негодяем и потенциальным примерным гражданином. Что представляет собой человек — зависит от его характера, но что он делает и что мы о его деятельности думаем — зависит от обстоятельств, в которые он попадает. Те же черты, которые губят человека из одного класса, выносят наверх человека из другого класса. Характеры, проявляющие себя по-разному в разных обстоятельствах, проявляют себя одинаково в одинаковых. Возьмите, например, такой обыкновенный английский характер, как Билл Уокер. Мы встречаем Билла повсюду: в судейском кресле, на епископской скамье, в тайном совете, в военном министерстве и адмиралтействе, равно как и на скамье подсудимых в Олд Бейли или в рядах неквалифицированных рабочих. Моральная оценка качеств Билла меняется в зависимости от этих обстоятельств. Грехи взломщика составляют главные достоинства финансиста; манеры и привычки герцога стоили бы места клерку. Словом, хотя характер и не зависит от обстоятельств, поведение тесно с ними связано и наша моральная оценка характера тоже. Возьмите любую жизненную ситуацию, при которой условия практически одинаковы для целой группы людей: уголовное преступление, палата лордов, фабрика, конюшня, цыганский табор или что душе угодно! Невзирая на несходство характеров и темпераментов, поведение и моральные нормы внутри каждой группы в основном так же предсказуемы, как в отаре овец, и нормы морали по большей части носят чисто поведенческий, обусловленный обстоятельствами характер. Сильные личности знают это и на это рассчитывают. Ни в чем выдающиеся умы человечества так не отличались от обыкновенного владельца сезонного железнодорожного билета, как в умении принять тот факт, что человечество, в сущности, единый вид, а не бродячий зверинец, состоящий из джентльменов и пройдох, подлецов и героев, трусов и удальцов, лордов и крестьян, бакалейщиков и аристократов, ремесленников и чернорабочих, прачек и герцогинь, — зверинец, где все степени дохода и кастовых привилегий представлены' какими-нибудь отдельными животными, которых нельзя сводить друг с другом или женить друг на друге. Наполеон, составивший плеяду генералов, придворных и даже монархов из своей коллекции социальных нулей; Юлий Цезарь, назначающий правителем Египта сына вольноотпущенника, которого незадолго до того не взяли бы и рядовым в римскую армию; Людовик XI, делающий своего брадобрея личным советником, — у каждого из них было твердое понимание научного факта равенства людей, выраженного Барбарой в христианской формуле, а именно, что все люди — дети одного отца. Человек, полагающий, будто люди в моральном отношении подразделяются от природы на высшие, низшие и средние классы, совершает ту же ошибку, что и человек, думающий, будто они от природы точно так же подразделяются в социальном отношении. И все равно как наши настойчивые попытки создать политические учреждения на основе социального неравенства всегда приводили к долгим периодам пагубных трений, время от времени разрешавшихся бурными революционными взрывами, так и попытки (да обратят внимание амеиканцы!) создать моральные установления на основе моралъного неравенства могут привести лишь к противоестественному царствованию святых, сменяемому каждый раз распущенной Реставрацией. Они могут привести к превращению американцами развода в публичное достояние, а лица Европы в одну большую сардоническую ухмылку, когда американцы отказались остановиться в гостинице одновременно с русским гением, который женился вторично без санкции Южной Дакоты; привести к уродливому ханжеству, к жестоким преследованиям и полному смешению условностей и компромиссов с человеколюбием и порядочностью. Совершенно бессмысленно утверждать, что все люди по природе свободны, если при этом отрицать, что человек по природе добр. Гарантируйте человеку доброту, и свобода придет сама собой. Гарантировать же ему свободу только при условии, что вы одобряете его моральный облик, значит, в сущности, уничтожить всякую свободу, поскольку свобода каждого зависит от морального приговора, который любой дурак может вынести любому, кто нарушает обычай,— неважно, в какой роли — пророка или негодяя. Эту истину еще должна усвоить Демократия для того, чтобы стать чем-то иным вместо самой деспотичной из всех форм фанатизма. А теперь вернемся к Биллу Уокеру и к делу о его совести против Армии спасения. Майор Барбара, не будучи современным Тетцелем или казначеем больницы, отказывается продать Биллу индульгенцию за соверен. Но, к сожалению, то, в чем Армия может позволить себе отказать Биллу Уокеру, она не может отказать Боджеру. Боджер — хозяин положения, так как в его руках шнурки кошелька. «Рыпайтесь сколько угодно, — по сути, говорит Боджер, — без меня вам не обойтись. Без моих денежек Билла Уокера вы не спасете». И Армия спасения отвечает, и при данных обстоятельствах вполне уместно: «Мы лучше возьмем деньги у самого дьявола, чем перестанем спасать человечество». И таким образом Боджер платит за спокойствие своей совести и получает индульгенцию, в которой Биллу отказано. В реальной жизни Билл, возможно, ничего бы про это не узнал, но я, драматург, чья задача — раскрыть связь явлений, кажущихся далекими и разобщенными в случайном распорядке явлений реальной жизни, я замыслил довести это до сведения Билла, в результате чего Армия спасения сразу теряет над ним власть. Но Билл, несмотря ни на что, еще имеет шанс спастись. Его по-прежнему держат в узде факты и собственная совесть, и они еще могут отбить у него вкус к негодяйству. Однако твердо пообещать такой счастливый конец я не в состоянии. Пройдитесь по бедняцким кварталам наших больших городов в воскресенье, когда люди не работают, а отдыхают и пережевывают жвачку своих размышлений. Вы увидите на всех лицах одно и то же выражение — выражение цинизма. Открытие, которое сделал Билл Уокер относительно Армии спасения, здесь делают рано или поздно все. Они узнают, что каждый имеет свою цену, и, по недомыслию или по беспринципности, их научают не доверять человеку, презирать его за это необходимое и благотворное условие существования в обществе. Узнав, что генерал Бут тоже имеет свою цену, они не начинают восхищаться им за то, что цена эта высока, и не стремятся так организовать общество, чтобы генерал получал плату честным путем; нет, они делают вывод, что тип он сомнительный и что все религиозные люди лицемеры и союзники эксплуататоров и притеснителей. Они знают, что крупные суммы, поддерживающие Армию спасения, поступают не благодаря религии, а благодаря мерзкой доктрине покорности нищего и смирения угнетенного; и вот души их раздирает мучительнейшее из сомнений: а не родится ли истинное спасение из их самых гнусных страстей — убийства, зависти, жадности, упрямства, слепой ярости, террора, а вовсе не из гражданского духа, благоразумия, гуманности, великодушия, нежности, тонких чувств, жалости и доброты. Подтверждением такого подозрения, которое столь усердно последние годы раздувают наши газеты, служит милитаристская мораль, а оправданием милитаризма — тот факт, что в любую пору обстоятельства могут сделать милитаризм истинной моралью настоящего момента. И, создавая предпосылки для такого момента, мы и вызываем к жизни не- обузданные и кровопролитные революции, какая теперь совершается в России и какие капитализм в Англии и Америке исподволь старательно провоцирует. В такие моменты долг всякой церкви пробуждать все силы разрушения, направленные против существующего порядка. Но если церкви так и поступают, существующий порядок неминуемо подавляет их. Наличие церквей допускается лишь при условии, что они будут проповедовать подчинение государству в его нынешнем капиталистическом виде. Сама англиканская церковь вынуждена добавить к тридцати шести статьям, в которых она формулирует свои религиозные догматы, еще три, в которых извиняющимся тоном заверяет, что в ту минуту, как одна из статей придет в противоречие с государством, ее начисто отвергнут, изымут, отменят, отбросят и преступят, так как любой полицейский намного важнее любого из святой троицы. И вот почему никогда официальной церкви или Армии спасения не завоевать полного доверия бедняков. Поневоле церкви приходится быть на стороне полиции и военщины независимо от веры и убеждений. А коль скоро полиция и военщина — орудия, посредством которых богачи грабят и давят бедняков (на изобретенных для этой цели законных и моральных основаниях), то быть одновременно на стороне и бедняков и полиции невозможно. В сущности, религиозные учреждения как раздатчики милостыни при богачах становятся своего рода вспомогательной полицией, притупляя бунтарскую заостренность нищеты углем и одеялами, хлебом и патокой, утешая и подбадривая жертву надеждами на большое и недорогое счастье в мире ином, когда их уже доведут непосильным трудом до преждевременной смерти в мире этом.ХРИСТИАНСТВО И АНАРХИЗМ
Таково создавшееся ложное положение, из которого ни Армия спасения, ни англиканская церковь, ни любая другая религиозная организация не могут найти выхода иначе, как реорганизовав общество. Но они не могут и оставаться безучастными, пассивно относясь к государству и просто умыв руки от его грехов. Государство беспрерывно будит людскую совесть, совершая насилия и жестокости. Не удовлетворяясь выжиманием из нас денег на содержание армии и полиции, тюремщиков и палачей, оно заставляет нас принимать активное участие в его деяниях, и мы подчиняемся ему под угрозой стать жертвами его произвола. В то время как я пишу эти строки, миру явлен сенсационный пример. Празднуется свадьба королевской четы, сперва — бракосочетание в соборе, за ним следует бой быков, где в качестве главного развлечения предлагается зрелище вспоротых и выпотрошенных быком лошадей, когда же измученный бык обессиливает и перестает быть опасным, осторожный матадор его убивает. Однако иронический контраст между боем быков и брачной церемонией никого не поражает. Еще к одному контрасту — между нарядностью, счастьем, атмосферой благожелательного восхищения, окружающей юную чету, и ценой, заплаченной за это в нашем гнусном социальном устройстве в виде убожества, несчастий и деградации миллионов других молодых пар, — привлекает наше внимание романист мистер Эптон Синклер. Он отколупывает кусочек лакировки с гигантских скотобоен Чикаго и показывает нам образец того, что происходит во всем мире под верхним слоем процветания плутократии. Но одного человека этот контраст поразил настолько, что он решается ценою собственной жизни нанести смертельный удар виновным. В своем невежестве нищего он вообразил, будто вина лежит именно на этих невинных юных женихе и невесте, выдвинутых и коронованных плутократией в качестве глав государства, тогда как на деле личной власти у них меньше, чем у любого председателя треста. Им-то и адресует он на шесть пенсов взрывчатки, промахивается и выпускает кишки у такого же числа лошадей, что и бык на арене, приканчивает двадцать три человека и ранит еще девяносто девять. И из всех пострадавших только лошади не виноваты в том, за что он мстил: взорви он на воздух весь Мадрид со всем взрослым населением, никто не избегнул бы обвинения в соучастии — до, во время и после преступления, — обвинения в причастности к бедности, проституции, оптовому избиению младенцев, какое не снилось Ироду, к чуме, моровой язве, голоду, войне, убийству и затяжному умиранию. Наверное, не нашлось бы никого, кто бы не содействовал примером, советом, попустительством и даже шумной поддержкой укоренению в динамитчике ненависти и мести, ежедневно одобряя приговоры к долгим годам заключения, приговоры, настолько бесчеловечные по противоестественной глупости и панической жестокости, что сторонники их уж не могут выступить против ножа или бомбы, не сорвав с себя при этом маски правосудия и гуманности. И тут, заметим, как раз выходит в свет биография одного из наших герцогов, который, будучи шотландцем, умел спорить о политике и потому среди наших аристократов выделялся как великий ум. И какой же был, скажите на милость, любимый исторический эпизод у его светлости, эпизод, о котором, по его словам, он читал всегда с глубочайшим удовлетворением? Да тот самый, когда в 1795 году молодой генерал Бонапарт расстрелял парижскую толпу, эпизод, который наши почтенные классы с шутливым одобрением прозвали «запах картечи», хотя сам Наполеон, надо отдать ему должное, взглянул на это потом по-иному и был бы рад, если бы про этот случай забыли. А поскольку герцог Аргайл был совсем не демон, а человек с такими же страстями, как все мы, не такой уж злобный и товарный, то кто будет удивляться, что во всем мире пролетарии герцогского склада упиваются запахом динамита (аромат шутки слегка выдохся, не правда ли?), потому что он направлен на класс, который они ненавидят так же сильно, как наш сообразительный герцог ненавидел, как он выражался, чернь. В подобной атмосфере последствие мадридского взрыва могло быть только одно. Вся Европа горит желанием перещеголять его. Месть! Еще крови! Разорвите «анархистское чудовище» на клочки! Тащите его на эшафот! В тюрьму его пожизненно! Пусть все цивилизованные государства сплотятся вместе, чтобы стереть таких, как он, с лица земли, а если какое-то государство откажется присоединиться, объявите ему войну! На сей раз ведущая лондонская газета, антилиберальная и потому антирусская по своим политическим убеждениям, не заявляет жертвам: «И поделом вам!», как, в сущности, заявила, когда Бобрикова, Плеве и великого князя Сергея таким же образом взорвали без официальной санкции. Нет уж, взрывайте на здоровье наших соперников в Азии, вы, храбрые русские революционеры, но покушаться на английскую принцессу!.. Чудовищно! преступно! затравите мерзавца, предайте суду, но помните, мы народ цивилизованный и милосердный и, как бы мы потом ни жалели об этом, обойтись с ним, как обошлись с Равальяком и Дамиеном, невозможно. А пока мы его еще не схватили, давайте успокоим наши взвинченные нервы созерцанием боя быков и любезно польстим неизменному такту и хорошему вкусу представительниц наших королевских семей: от природы наделенные полноценной нормальной душевной мягкостью, они так удачно обуздывают ее в угоду светскости, что покорно позволяют увлечь себя на бойню лошадей, как, вероятно, позволили бы увлечь себя на бой гладиаторов, появись сейчас мода на такое зрелище. Но странно — посреди бушующего пожара всеобщей злобы один только человек сохранил еще веру в доброту и разумность человеческой натуры, и этот человек — сам динамитчик, преследуемый отщепенец; у него, судя по всему, нет другого средства закрепить свое торжество над тюрьмами и эшафотами Европы, кроме пистолета и готовности разрядить его в случае необходимости в свою или в любую другую, голову. Представьте себе, как страждет он найти хоть одного джентльмена и христианина в людской стае волков, жаждущих его крови. Представьте себе еще вот что: с первой же попытки он находит того, кого ищет, настоящего испанского гранда, благородного, с возвышенным образом мыслей, неустрашимого, не ведающего злобы, в образе — каких только не бывает масок! — современного издателя. Волк-анархист, спасаясь от волков-плутократов, доверяется ему. Тот, не будучи волком (и лондонским издателем) и потому не настолько восхищаясь собственным подвигом, чтобы сделаться кровожадным, не швыряет его в гущу преследующих волков, а, напротив, всячески помогает скрыться, и тот уезжает, познав наконец силу, которая сильнее динамита, хотя ее не купишь за шесть пенсов. Будем надеяться, этот справедливый и достойный человеческий поступок пошел на пользу Европе, хотя беглому он помог ненадолго. Волки-плутократы все-таки выслеживают его. Беглец стреляет в случайного, ближайшего к нему волка, стреляет в себя и затем своим портретом в газетах доказывает миру, что он никакая не уродливая игра природы, не оборотень, а красивый юноша, что в нем не было ничего ненормального, кроме устрашающей отваги и решимости (отсюда испуганный вопль «трус!» по его поводу), то есть тот, кому убить счастливую юную чету в утро свадьбы показалось бы при других, разумных и доброжелательных, человеческих обстоятельствах неестественным и ужасным преступлением. И тут наступает кульминация иронии и бессмыслицы. Волки, оставшись без волчатины, накинулись на того благородного человека и, как у них водится, кинули в тюрьму за то, что он отказался сомкнуть зубы на горле динамитчика и держать жертву, пока подоспевшие не прикончат ее. Так что, как видите, человек не может быть в наше время джентльменом, даже если захочет. Что касается желания быть христианином, то тут ему предоставляется некоторая свобода, так как, повторяю, христианство имеет два лика. Общедоступное христианство имеет в качестве эмблемы виселицу, в качестве главной сенсации — кровавую казнь после пытки, в качестве главного таинства — фанатическую месть, от которой можно откупиться показным покаянием. Но существует более благородное, более неподдельное христианство, оно утверждает святую тайну Равенства и отрицает вопиющую тщету и безрассудство мести, которую часто вежливо именуют наказанием или Правосудием. Христианство виселицы дозволено, другое считается уголовным преступлением. Понимающие толк в иронии отлично знают, что единственный издатель в Англии, который отрицает наказание как в принципе неправильное, не признает также и христианства, свою газету он назвал «Свободомыслящий» и арестован за «дурной вкус» по закону, направленному против богохульства.
ЗДРАВЫЕ ВЫВОДЫ
А теперь я попрошу возбужденного читателя не терять головы, приняв ту или иную сторону, а вывести здоровую мораль из этих нелепостей. Вы не проявите здравого смысла, если предположите, чтобы законы, обращенные против преступности, применялись только к главарям и не применялись к соучастникам, чье согласие, совет или умолчание обеспечивают безнаказанность главарю. Если уж вводить наказание как элемент закона, надо наказывать и за отказ наказывать других. Если у вас имеется полиция, в ее обязанности неизбежно входит понуждать всех содействовать полиции. Бесспорно, если законы ваши неправедны, а полицейские выступают как орудие притеснения, в результате мы получим грубое вторжение в частное сознание граждан. Но тут уж ничего не поделаешь. Единственное средство не в том, чтобы всем, кому заблагорассудится, давать право мешать исполнению закона, а в том, чтобы создать такие законы, которые бы располагали к общенародному согласию и не расправлялись жестоким и бессмысленным образом с правонарушителями. Никто не одобряет взломщиков, однако современный взломщик, будучи задержан домовладельцем, обычно взывает к поймавшему, умоляя не обрекать его на бесполезные ужасы каторжных работ. В иных случаях нарушителю удается скрыться, так как те, кто мог его выдать, не считают такое правонарушение серьезной виной. Порой в противовес официальным возникают неофициальные трибуналы, и они нанимают убийц на роль палачей, как делал, например, и Магомет, пока не утвердил свою власть официально, или ирландские католические организации за время долгой борьбы с лендлордами. В таких ситуациях убийца разгуливает на свободе, хотя всем в квартале известно, кто он и что совершил. Его не выдают отчасти потому, что оправдывают его точно так же, как законное правительство оправдывает своего официального палача, а отчасти потому, что их убьют, если они его выдадут,— еще один прием, перенятый у официального правительства. Стоит учредить трибунал, пользующийся услугами наемного убийцы, не питающего личной вражды к жертве, — как всякая моральная разница между официальным и неофициальным убийством исчезнет. Короче говоря, все люди — анархисты по отношению к законам, противоречащим их совести либо в своих основных принципах, либо в мерах наказания. В Лондоне злейшими анархистами можно считать судей, так как многие из них так стары и невежественны, что, когда их призывают применить закон, основанный на принципах и сведениях менее чем полувековой давности, они с ним не соглашаются. И поскольку они всего-навсего заурядные, доморощенные англичане и закон как абстрактное понятие они не уважают, то они наивно подают дурной пример, нарушая его. В этом случае человек отстает от закона. Но когда закон отстает от человека, человек все равно оказывается анархистом. Когда какая-нибудь грандиозная перемена в социальном устройстве, например индустриальная революция восемнадцатого и девятнадцатого веков, делает наши правовые и промышленные установления устаревшими, анархизм превращается почти в религию. Вся армия самых активных гениев данного времени в области философии, экономики и искусства сосредоточивается на том, чтобы демонстрировать и напоминать, что нравственность и закон — всего лишь условности, они могут быть ошибочными и постепенно устаревать. Трагедии, где героями выступают бандиты, и комедии, где законопослушливые персонажи, наделенные общепринятой моралью, высмеивают сами себя, приводя в негодование зрителей каждый раз, как они выполняют свой долг, — появляются одновременно с экономическими трактатами под заглавием типа: «Что такое собственность? Грабеж!» — и с историческими сочинениями на тему «Конфликт между религией и наукой». Так вот, такое положение вещей нельзя считать нормальным. Преимущества жизни в обществе пропорциональны несвободе индивидуума от кодекса морали, а свободе от сложности и тонкости кодекса, который этот индивидуум готов не только принять, но и поддержать как нечто столь жизненно важное, что всякий правонарушитель делается вообще недопустим ни под каким видом. Но подобная позиция становится невозможной в условиях, когда единственные в мире люди, способные заставить услышать и запомнить себя, растрачивают всю энергию на то, чтобы нас тошнило от современного закона, современной морали, респектабельности и законной собственности. Обыкновенного человека, необразованного по части теории общества, даже если он воспитан на латинских стихах, невозможно восстановить против всех законов своей страны и одновременно убедить чтить закон как абстрактное понятие, жизненно необходимое для общества. Стоит приучить его отвергать известные ему законы и обычаи, и он будет отвергать саму идею закона и саму основу обычаев, высмеивая человеческие права; превознося безмозглые методы как «исторические» и не признавая ничего, кроме чистого поведенческого эмпиризма: динамита — как основы политики и вивисекции — как основы науки. Эmo чудовищно, но что тут можно сделать? Вот я, например: по классовой принадлежности человек респектабельны, по наличию здравого смысла — не терпящий беспорядка и пустых трат, по образу мыслей — считающийся с законами до педантизма, по темпераменту — осторожный и бережливый, почти как старая дева. И тем не менее я всегда был, есть и теперь уже всегда буду революционно настроенным писателем, ибо наши законы делают Закон как таковой невыносимым; наши пресловутые свободы уничтожают всякую Свободу; наша собственность есть организованный грабеж; наша мораль — бесстыдное лицемерие; нашей мудростью распоряжаются неопытные (или с отрицательным опытом) профаны; наша власть в руках трусливых и слабовольных, а наша честь насквозь фальшива, с какой стороны ни посмотри. Я — враг существующего порядка и имею на то свои причины, но мои нападки нисколько не мешают людям, которые считают себя врагами этого порядка по своим собственным, но не моим причинам. Существующий порядок может сколько угодно визжать, что, если я буду говорить о нем правду, какой-нибудь глупец вынудит его стать еще хуже, попытавшись уничтожить его. Что ж, ничего не могу поделать, даже и предвидя, до чего он может докатиться. Даже сам этот порядок способен предвидеть, к чему может привести новое ухудшение: к тому, что общество со всеми его тюрьмами, штыками, кнутами, остракизма- ми и лишениями окажется бессильно перед лицом Анархиста, готового пожертвовать своей жизнью в борьбе против общества. От дешевых опустошительных взрывчатых средств, какие может изготовить любой русский студент и с каким научился обращаться любой русский гренадер в Маньчжурии, нас охраняет то, что храбрые и решительные люди, когда они мерзавцы, не станут рисковать своей шкурой ради человечества, а когда не мерзавцы, то настолько гуманны, что любят человечество, ненавидят убийство и ни за что не станут совершать его, если только не растревожить в них совесть сверх меры. Значит, средство простое — не растревоживать их совесть сверх меры. Не бойтесь, они не будут действовать очертя голову. Все люди, прежде чем поставить на карту свою жизнь в смертельной борьбе с обществом, берут в расчет все обстоятельства. Никто не требует и не ожидает золотого века. Но есть две вещи, которые нужно исправить, иначе мы погибнем от атрофии души, как погиб Рим, пожелавший стать империей. Во-первых, ежедневная процедура распределения богатства страны между жителями должна проводиться так, чтобы ни единой крошки, кроме пайка заключенному, не шло здоровым и крепким еще людям, которые не производят путем собственных усилий не только полного эквивалента тому, что получают, но сверх того еще излишка, покрывающего будущую пенсию по старости и компенсирующего издержки по питанию. Во-вторых, умышленное нанесение злостного ущерба, именуемого наказанием, должно быть отменено; вор, бандит, игрок, нищий должны, не подвергаясь бесчеловечному обращению, предстать перед законом, и до их сознаниядолжны довести, что государство, слишком гуманное, чтобы наказывать, оказалось бы слишком расточительным, если бы оно тратило жизни честных людей на охрану и препровождение в тюрьму бесцветных. Поэтому мы и не заключаем в тюрьму собак. Мы даже рискуем быть для начала укушенными. Но если собаке доставляет удовольствие лаять и кусаться, ее бросают в душегубку. Мне это представляется разумным. Разрешить собаке искупить свою привычку кусаться периодом мучений, а потом выпустить ее куда более озлобленной (собака, посаженная на цепь, озлобляется), с тем чтобы она опять кусалась и опять искупала свою вину, а тем временем уйма человеческих жизней и счастья уходило бы на то, чтобы сажать ее на цепь, кормить и мучить, — кажется мне идиотическим предрассудком. Однако это самое мы и проделываем с людьми, которые лают, кусаются и воруют. Было бы гораздо разумнее какое-то время мириться с их пороками, как мы миримся с болезнями; когда же станет себе дороже терпеть это, с извинениями и изъявлением сочувствия, проявив толику великодушия и исполнив их последнюю волю, препроводить их в душегубку и избавиться от них. Ни при каких обстоятельствах нельзя допускать, чтобы они искупали свои преступления с помощью сфабрикованного наказания, жертвовали на приюты или возмещали убытки жертвам. Если не будет наказаний, не будет и прощения. Никогда у нас не появится настоящей моральной ответственности, пока каждый не усвоит, что его поступки необратимы и что жизнь его зависит от степени той пользы, какую он приносит. До сих пор, увы! — человечество не осмеливалось взглянуть в лицо этим жестоким фактам. Мы лихорадочно швыряемся деньгами для успокоения своей совести и изобретаем для этого целые системы банковских операций, искупительных взысканий, компенсаций, исправлений, спасений, подписных листов и всякой всячины, чтобы только снять с себя моральную ответственность. Не довольствуясь прежними козлом отпущения и агнцем на заклание, мы обожествляем спасителей вполне человеческого происхождения и молимся чудотворным непорочным заступницам. Мы приписываем милосердие безжалостным и, совершив убийство, успокаиваем свою совесть, кидаясь на грудь божественной любви. Но мы шарахаемся от построенной своими же руками виселицы потому что волей-неволей вынуждены признать, что уж это и точно необратимо, — как будто один час тюрьмы не столь же необратим, как любая казнь! Если человек не способен взглянуть в лицо злу без всяких иллюзий, значит, он никогда не узнает, что оно собой представляет, а значит, не сможет успешно сражаться с ним. Те немногие, кто (относительно) способен на-это, прозываются циниками, они несут в себе заряд зла больше обычного, пропорционально большей, чем обычно, силе духа. Но они никогда не творят зло, не имея намерения его сотворить. Вот отчего большие мерзавцы бывали милосердными правителями, а добродушные и безвредные в частной жизни монархи губили свою страну, поверив в фокус «невиновность-вина», «награда-наказание», «добродетельное негодование-прощение», вместо того чтобы твердо противостоять фактам, не проявляя при этом ни злобы, ни сострадания. Майор Барбара противостоит в этом смысле Биллу Уокеру, и в результате хулигану, не добившемуся, чтобы его возненавидели, приходится самому себя возненавидеть. Чтобы облегчить себе эту муку, он пытается добиться, чтобы его наказали, но девушка, член Армии спасения, которую он старается вывести из себя, так же безжалостна, как и Барбара, и лишь молится за него. Тогда он пытается заплатить за причиненную обиду, но никто не берет у него денег. Его судьба — судьба Каина. Отчаявшись найти спасителя-полицейского или раздатчика милостыни, которые помогли бы ему притвориться, будто кровь брата больше не вопиет из-под земли, он вынужден жить и умереть убийцей. Каин постарался больше не совершать убийств, в отличие от наших акционеров железнодорожной компании (я один из них), которые убивают и калечат сцепщиков сотнями, дабы сэкономить на автоматических сцеплениях, а потом искупают это путем ежегодных пожертвований в пользу достойных благотворительных заведений. Если бы Каину позволили уплатить свой долг, он, возможно, убил бы Адама и Еву ради второго роскошного примирения с Богом. Боджер, можете быть уверены, до конца своей жизни будет отравлять людей скверным виски, поскольку он всегда может рассчитывать на то, что Армия спасения или англиканская церковь уЖ непременно устроят для него искупление за небольшие проценты с его доходов. Есть и третье условие, которое надо выполнить, прежде чем великие учителя мира прекратят глумиться над его релииями. Религиозные учения должны стать интеллектуально честными. В настоящее время в мире нет ни одной официальной религии, заслуживающей доверия. Это, пожалуй, самый ошеломляющий факт во всей картине современного мира. Пьеса моя «Майор Барбара», надеюсь, написана правдиво и с вдохновением, но тот, кто скажет, что все в ней случилось на самом деле и что понимать ее надо как хронику действительных событий и, соответственно, ей доверять, тот, как говорится в Писании, олух и лжец и мною, автором, разоблачается и проклинается во веки веков.Лондон, июнь 1906.
Стихи Еврипида во втором акте «Майора Барбары» принадлежат не мне и даже, собственно, не Еврипиду. Их сочинил профессор Гилберт Мюррей, чей английский перевод «Вакханок» вошел в нашу драматургию с напористостью подлинника незадолго до того, как я начал писать «Майора Барбару». Пьеса не только в этом, но и в других отношениях находится у него в долгу.
Дж. Б. Ш.
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Январский вечер 1906 года в библиотеке дома леди Бритомарт Андершафт на Уилтон-креснт. Посредине комнаты — большая удобная кушетка, обитая темной кожей. Справа от сидящего на кушетке (сейчас она пуста) — письменный стол леди Брито март, за столом — она сама; позади слева — еще один письменный стол, поменьше; рядом с леди Брито март — дверь; окно с широким подоконником — слева. У окна — кресло. Леди Брито март — женщина лет пятидесяти; хорошо одевается, хотя не обращает внимания на костюм; хорошо воспитана, хотя совершенно равнодушна к собственной воспитанности; приятна в обращении, но прямолинейна до резкости и ничуть не считается с мнением собеседника; любезна, но своевольна, деспотична и раздражительна до последней степени; в общем, типичная матрона высшего круга, с которой обращались, как с непослушной девочкой, пока она сама не превратилась в строгую мамашу, не набралась уменья вести дела и не приобрела жизненного опыта, до нелепости ограниченного классовыми и семейными рамками; мир представляется ей чем-то вроде большого дома на Уилтон-креснт, и в своем уголке этого мира она правит, всецело основываясь на этом представлении, что не мешает ей держаться самых широких и просвещенных взглядов на все, что касается книг в библиотеке, картин на стенах, нот в папках и статей в газетах. Входит ее сын Стивен. Молодой человек лет двадцати четырех, корректный до мрачности, весьма уважает самого себя, но все егце побаивается матери, скорее по детской привычке и по застенчивости, свойственной холостякам, чем по слабости характера. Стивен. Вы меня звали, мама? Леди Бритомарт. Минуту терпения, Стивен. (Стивен покорно идет к кушетке, садится и берет либеральный еженедельник, именуемый «Спикером») Оставь газету, Стивен. Мне понадобится все твое внимание. Стивен. Так ведь это только пока я жду... Леди Бритомарт. Не оправдывайся, Стивен. Стивен кладет газету на место. Ну вот! (Кончает писать, встает и подходит к кушетке.) Кажется, я не слишком долго заставила тебя ждать? Стивен. Нет, нет, нисколько. Леди Бритомарт. Принеси мне подушку, Стивен. (Он берет подушку с кресла перед столом, кладет ее на кушетку, леди Бритомарт садится). Садись. (Он садится и начинает нервно теребить галстук) Оставь галстук, Стивен, он у тебя в порядке. Стивен. Простите, мама. (Начинает играть часовой цепочкой.) Леди Бритомарт. Теперь ты меня слушаешь, Стивен? Стивен. Само собой, мама. Леди Бритомарт. Нет, не само собой, Стивен. Мне не нужно такое внимание, которое само собой разумеется. Я собираюсь поговорить с тобой серьезно. Оставь, пожалуйста, цепочку в покое. Стивен (поспешно выпуская цепочку из рук). Я чем-нибудь огорчил вас, мама? Если так, то это вовсе не намеренно. Леди Бритомарт (в изумлении). Какие пустяки! (С некоторым раскаянием.) Бедный мальчик, неужели ты подумал, что я на тебя сержусь? Стивен. Так в чем же дело, мама? Вы меня пугаете. Леди Бритомарт (выпрямляется, смотрит на него довольно грозно). Стивен, нельзя ли спросить, когда же ты поймешь наконец, что ты взрослый мужчина, а я всего- навсего женщина? Стивен (растерянно). Всего-навсего жен... Леди Бритомарт. Пожалуйста, не повторяй моих слов. Что за отвратительная привычка! Пора тебе смотреть на жизнь серьезней, Стивен. Я не могу больше нести одна всю тяжесть наших семейных дел. Ты должен мне советовать и брать ответственность на себя. Стивен. Я! Леди Бритомарт. Да, конечно ты. Тебе в июне исполнилось двадцать четыре года. Ты учился в Харроу и Кембридже. Ты был в Индии и Японии. Ты должен очень Много знать, если только не потратил время зря самым возмутительным образом. Так вот, дай мне совет. Стивен (в совершенном замешательстве). Вы знаете, я никогда не вмешивался в домашние дела... Леди Бритомарт. Ну конечно, еще бы ты вмешивался. я вовсе не желаю, чтобы ты заказывал обед. Стивен. Я хочу сказать — в наши семейные дела. Леди Бритомарт. Ну, а теперь ты должен вмешаться, мне уже становится не под силу. Стивен (озабоченно). Я и сам думал иногда, что мне следовало бы вмешаться; но, право, мама, я так мало знаю, а то, что я знаю, так неприятно: есть вещи, о которых я просто не могу говорить с вами... (Замолкает в смущении.) Леди Бритомарт. Это ты об отце? Стивен (почти неслышно). Да. Леди Бритомарт. Милый мой, нельзя же нам молчать о нем всю жизнь. Разумеется, ты был совершенно прав, что не начинал разговора на эту тему, пока я сама тебя не попросила; но ты уже достаточно взрослый, чтоб я могла на тебя положиться и ждать от тебя поддержки, когда придется говорить с отцом о девочках. Стивен. Но ведь девочки устроены. Они выходят замуж. Леди Бритомарт (снисходительно). Да, я нашла очень хорошую партию для Сары. К тридцати пяти годам Чарлз Ломэкс будет миллионером. Но это еще через десять лет, а до тех пор опекуны, согласно завещанию его отца, дают ему не больше восьмисот фунтов в год. Стивен. В завещании сказано, что если он увеличит этот доход собственным трудом, то сумма может быть удвоена. Леди Бритомарт. Ну, труд Чарлза Ломэкса может разве уменьшить этот доход, а не увеличить. И в течение десяти лет Саре придется откуда-то брать еще восемьсот фунтов в год, да и то они будут бедны, как церковные мыши. А Барбара? Я думала, из всех моих детей именно она сделает самую блестящую карьеру, и что же вместо этого? Она вступает в Армию спасения, рассчитывает горничную, живет на фунт в неделю и в один прекрасный вечер приводит с улицы какого-то учителя греческого языка, который прикинулся сторонником Армии Спасения и записался в барабанщики, а все потому, что влюбился по уши в Барбару! Стивен. Да, я, признаться, удивился, когда услышал, что они помолвлены. Адольф Казенс, конечно, очень порядочный малый. Никому в голову не придет, что он родился в Австралии, а все-таки... Леди Бритомарт. Из Адольфа выйдет очень хороший муж. В конце концов, против греческого языка ничего не скажешь. Наоборот, сразу видно воспитанного человека. Да и семья моя, слава богу, не какие-нибудь тупоголовые консерваторы. Мы либералы и стоим за свободу. Пускай всякие там снобы говорят что угодно: Барбара выйдет не за того, кто нравится им, а за того, кто нравится мне. Стивен. Я, конечно, имел в виду только его состояние. А впрочем, на что ему деньги? Леди Бритомарт. Напрасно ты так думаешь, Стивен. Знаю я эти простые, тихие, утонченные поэтические натуры вроде Адольфа: им немного надо, только давай им все самое лучшее! Они обходятся куда дороже франтов; те — скряги и вообще дрянной народ. Нет, Барбаре понадобится самое меньшее две тысячи в год. Вот тебе еще два хозяйства. А кроме того, мой милый, тебе тоже нужно жениться поскорей. Я не одобряю нынешней моды на флиртующих холостяков и поздние браки. Я и для тебя подыскиваю подходящую партию. Стивен. Вы очень добры, мама, только лучше уж я сам найду. Леди Бритомарт. Какие пустяки! Ты еще молод, где тебе самому свататься: тебя поймает первая смазливая девчонка, какое-нибудь ничтожество. Разумеется, я ничего не говорю, тебя тоже спросят, ты это знаешь не хуже меня. Стивен, поджав губы, молчит. Ну, уж только не дуйся, Стивен. Стивен. Я не дуюсь, мама. Но при чем же тут... При чем же тут... отец? Леди Бритомарт. Милый мой Стивен, откуда же мы возьмем деньги? И ты и другие дети без труда проживете на мой доход, пока все мы под одной крышей, но я не в состоянии содержать четыре семьи, четыре разных дома. Ты знаешь, как беден мой отец, у него теперь еле-еле наберется семь тысяч в год, и, по правде говоря, не будь он граф Стивенэдж, его перестали бы принимать в обществе. Он ничего не может для нас сделать. Он говорит — и совершенно справедливо, что глупо было бы с его стороны заботиться о детях человека, который купается в золоте. Сам понимаешь, Стивен, твой отец должен быть баснословно богат: ведь всегда кто-нибудь да воюет. Стивен. Вам незачем напоминать мне об этом. Мне еще ни разу в жизни не приходилось развернуть газету, чтоб не натолкнуться на нашу фамилию. Торпеда Андершафта! Скорострельные орудия Андершафта! Десятидюймовки Андершафта! Самоходный лафет Андершафта! Подводная лодка Андершафта! А теперь воздушный броненосец Андершафта! В Харроу меня звали «наследник арсенала». Да и в Кембридже тоже. В Королевском колледже один идиот, вечно носившийся с мыслью о религиозном возрождении, испортил мне Библию — ваш подарок ко дню рождения, — взял и написал под моим именем: «Сын и наследник фирмы Андершафт и Лейзерс, поставщиков смерти и разрушения. Адрес: Христианский мир и Иудея». Но это еще ничего; гораздо хуже, что меня везде принимают с распростертыми объятиями только потому, что мой отец нажил миллионы на торговле пушками. Леди Бритомарт. Тут не только пушки, тут еще и военные займы, которые устраивает Лейзерс в форме кредитов на эти самые пушки. Просто возмутительно. Два человека, Эндру Андершафт и Лейзерс, прибрали к рукам всю Европу. Вот почему твой отец так себя держит. Он выше закона. Ты думаешь, что Бисмарк, Дизраэли или Гладстон позволили бы себе не считаться с обществом и моралью, как твой отец? Они просто не посмели бы. Я просила Гладстона вмешаться. Просила «Тайме». Просила лорда-чемберлена. С таким же успехом можно было просить, чтобы они объявили войну Турции. Они не хотят. Говорят, что его нельзя трогать. По-моему, они его просто боятся. Стивен. Что же они могут сделать? Ведь он не совершил ничего противозаконного. Леди Бритомарт. Ничего противозаконного! Да он всю свою жизнь поступает незаконно. Он и родился-то незаконно. Его родители были не обвенчаны. Стивен. Мама! Неужели это правда? Леди Бритомарт. Разумеется, правда. Из-за этого мы и разошлись. Стивен. Он женился на вас и ничего не сказал вам? Леди Бритомарт (несколько смущенная таким выводом). Ну что ты, нет! Надо отдать Эндру справедливость - сказать-то он сказал. Ты ведь знаешь девиз Андершафтов: «Без стыда». Это было всем известно. Стивен. Но вы говорите, что разошлись с ним из-за этого? Леди Бритомарт. Да, мало того, что он сам найденыш, — он хотел лишить тебя наследства в пользу другого найденыша. Этого я не могла вынести. Стивен (сконфуженно). Вы хотите сказать — в пользу... в пользу... Леди Бритомарт. Что ты там бормочешь, Стивен? Выражайся ясней. Стивен. Но это просто ужасно, мама. Приходится говорить с вами на такие темы! Леди Бритомарт. Мне это тоже неприятно, Стивен, тем более что ты до сих пор не научился вести себя как взрослый: ты теряешься, разыгрываешь какую-то невинность. Только мещане приходят в отчаяние и ужас от того, что на свете существуют негодяи. А людям нашего круга приходится решать, как поступить с этими негодяями; нам нельзя теряться. А теперь задай вопрос как следует. Стивен. Мама, вы совсем не хотите со мной считаться! Или обращайтесь со мной по-прежнему, как с ребенком, и не говорите мне ничего, или расскажите все; а там уж мое дело, как я это приму. Леди Бритомарт. Я обращаюсь с тобой, как с ребенком? Что ты, мой милый! С твоей стороны это просто черная неблагодарность. Ты же знаешь, я ни с кем из вас не" обращалась как с детьми. Я всегда считала вас своими товарищами и друзьями и давала вам полную свободу говорить и поступать, как нравится, если вам нравилось то, что я одобряю. Стивен (в отчаянии). Ну хорошо, все мы очень дурные дети очень хорошей матери, но хоть на этот раз оставьте мои недостатки в стороне, прошу вас, и расскажите, что это за ужасная история. Отец хочет отстранить меня ради другого сына? Леди Бритомарт (удивленно). Ради какого сына? Я ничего подобного не говорила. Мне это и во сне не снилось. Вот что значит прерывать меня! Стивен. Но вы же сами сказали... Леди Бритомарт (резко обрывая его). Ну, Стивен, веди себя прилично, имей терпение меня выслушать. Андершафты происходят от найденыша, подкинутого к церкви святого Эндру Андершафта в Сити. Это случилось очень давно, еще в царствование Якова Первого. Так вот, этого найденыша усыновил один оружейник и пушкарного дела мастер. Со временем он унаследовал мастерскую оружейника и из благодарности или по обету, не знаю уж почему, тоже усыновил найденыша и завещал дело ему. И этот найденыш поступил так же. И с тех пор пушечное дело всегда переходило к найденышу вместе с именем Эндру Андершафт. Стивен. Но разве они не женились? Разве у них не было законных сыновей? Леди Бритомарт. Конечно были; они женились, как женился и твой отец, и были достаточно богаты, чтобы купить своим детям поместья и оставить им хорошее состояние. Но они всегда усыновляли и воспитывали какого-нибудь найденыша, с тем чтобы он унаследовал их дело, и, разумеется, жестоко ссорились из-за этого со своими женами. Твоего отца тоже усыновили, и он, видишь ли, считает себя обязанным поддержать традицию и усыновить кого-нибудь, чтобы передать ему дело. Разумеется, я этого не потерплю. Это, может быть, имело смысл, пока Андершафты могли жениться только на женщинах своего круга и пока их сыновья неспособны были управлять большим делом. Но обходить моего сына нет никаких оснований. Стивен (с сомнением). Боюсь, что из меня выйдет плохой управляющий орудийным заводом. Леди Бритомарт. Пустяки! Ты можешь нанять управляющего и платить ему жалованье. Стивен. Отец, как видно, невысокого мнения о моих способностях. Леди Бритомарт. Какой вздор, Стивен! Тогда ты был младенцем. При чем тут твои способности? Эндру сделал это из принципа, он все дурные поступки совершает из принципа. Когда мой отец потребовал у него объяснений, Эндру не постеснялся сказать ему прямо в глаза, что в истории только два предприятия увенчались успехом : одно — фирма Андершафт, а другое — римская империя при Антонинах; и то будто бы потому, что все Антонины усыновляли своих преемников. Глупости какие! Надеюсь, Стивенэджи ничем не хуже Антонинов, а ведь ты Стивенэдж. Но это похоже на Эндру. Он всегда был такой. Когда нужно защищать какую-нибудь нелепость и несправедливость, он за словом в карман не лезет. А когда нужно вести себя разумно и прилично, злится и молчит. Стивен. Так, значит, это из-за меня разладилась наша семейная жизнь? Мне очень жаль, мама. Леди Бритомарт. Ах, милый мой, были и другие причины. Я не терплю безнравственности. Кажется, я не фарисейка, я ничего не имела бы против, если бы Эндру вел себя дурно: все мы далеки от совершенства. Но твой отец вел себя как полагается, а думал и говорил бог знает что, вот это-то и ужасно. И возвел это в какую-то религию. Обычно прощаешь людям, которые ведут себя безнравственно, лишь бы они признавали свои заблуждения и проповедовали нравственность. Я же не могла простить Эндру, что он проповедует безнравственность, а ведет себя нравственно. Вы все выросли бы беспринципными людьми и не умели бы отличить хорошее от дурного, если бы он жил вместе с нами. Ведь ты знаешь, мой милый, твой отец был во многих отношениях очень привлекательный человек. Дети любили его, и он пользовался этим, чтобы внушать им самые возмутительные идеи, так что с вами сладу не было. Нельзя сказать, чтобы я его не любила: напротив, но в вопросах морали между нами всегда была пропасть. Стивен. Все это просто кажется мне диким. Люди могут не сходиться в убеждениях, верить по-разному, но как можно расходиться в мнениях о том, что хорошо и дурно? Что хорошо — то хорошо, а что дурно — то дурно; если человек не может отличить хорошего от дурного, он либо мошенник, либо дурак, вот и все. Леди Бритомарт (тронутая). Ах ты мой милый мальчик! (Треплет его по щеке.) Твой отец никогда не мог ответить на этот вопрос, только смеялся и говорил какой-нибудь вздор, лишь бы увильнуть. А теперь, когда тебе все известно, что ты мне посоветуешь делать? Стивен. А что вы можете сделать? Леди Бритомарт. Мне нужны деньги во что бы то ни стало. Стивен. У него нам нельзя брать. Я лучше перееду от вас в дешевую квартиру, где-нибудь на Бедфорд-сквер или даже в Хемстеде, чем возьму у него хоть грош. Леди Бритомарт. Но ведь и теперь мы живем на его средства. Стивен (потрясенный). Я этого не знал. Леди Бритомарт. Не думал же ты, что дедушка может что-нибудь давать мне? Стивенэджи не в состоянии все для тебя сделать. Мы дали тебе положение в обществе. Эндру тоже должен чем-нибудь помочь. Я думаю, он не в убытке. Стивен (с горечью). Так, значит, мы всецело зависим от отца и от его пушек? Леди Бритомарт. Разумеется, нет: деньги положены на мое имя. Но вклад сделал он. Так что, ты понимаешь, вопрос не в том, брать или не брать у него деньги, а в том, сколько брать. Мне самой ничего не нужно. Стивен. Мне тоже. Леди Бритомарт. А Саре нужно и Барбаре нужно. То есть им понадобятся деньги для Чарлза Ломэкса и Адольфа Казенса. Поэтому мне придется спрятать гордость в карман и просить у твоего отца денег. Значит, ты мне советуешь, Стивен, не правда ли? Стивен. Нет, не советую. Леди Бритомарт (резко). Стивен! Стивен. Конечно, если вы уже решили... Леди Бритомарт. Я еще ничего не решила; я прошу у тебя совета и жду, что ты скажешь. Я не желаю, чтобы всю ответственность взвалили на меня одну. Стивен (упрямо). Я скорее умру, чем попрошу у него хоть грош. Леди Бритомарт (mоном жертвы). Это значит, что просить должна я. Очень хорошо, Стивен, пусть будет так, как ты хочешь. Тебе будет приятно узнать, что твой дедушка того же мнения. Он думает, что мне следует пригласить Эндру сюда, чтобы он повидался с дочерьми. В конце концов, должна же у него быть какая-то привязанность к детям! Стивен. Пригласить его сюда?! Леди Бритомарт. Не повторяй моих слов, Стивен. Куда же еще я могу его пригласить? Стивен. Я не ожидал, что вы его вообще пригласите. Леди Бритомарт. Не раздражай меня, Стивен. Ты же сам понимаешь — нужно, чтоб он сделал нам визит, не так ли? Стивен (неохотно). Да, пожалуй, если девочки не могут обойтись без его денег. Леди Бритомарт. Благодарю тебя, Стивен. Я знала, что ты сумеешь дать мне хороший совет, если объяснить тебе, чего я хочу. Я пригласила твоего отца приехать сегодня вечером. Cmивен вскакивает с места. Не вскакивай, Стивен, это мне действует на нервы. Стивен (в совершенном ужасе). Вы хотите сказать, что отецбудет здесь сегодня вечером, что он может приехать с минуты на минуту?! Леди Бритомарт(взглянув на часы). Я просила его быть к девяти. Стивен охает. Леди Бритомарт встает. Позвони, пожалуйста. Стивен подходит к письменному столу поменьше, нажимает кнопку звонка, садится, облокачивается на стол и подпирает голову руками, ошеломленный и растерянный. Сейчас без десяти минут девять, а мне еще нужно подготовить девочек. Я нарочно пригласила к обеду Чарлза Ломэкса и Адольфа, это будет кстати. Пускай Эндру сам на них посмотрит, чтобы у него не осталось никаких иллюзий насчет того, будто они способны содержать своих жен. Входит дворецкий. (Обращается к нему.) Морисон, подите в гостиную и скажите, что я прошу всех прийти сюда сейчас же. Морисон уходит. (Стивену.) Не забудь, Стивен: я рассчитываю на твою выдержку и авторитет. Он встает и пытается придать своему лицу соответствующее выражение. Придвинь мне стул, мой милый. Он передвигает стул от стены к маленькому письменному столу, возле которого стоит леди Бритомарт; она садится. Стивен идет к креслу и бросается в него. Не знаю, как Барбара это примет. С тех пор как ее сделали майором Армии спасения, у нее развилась наклонность поступать по-своему и командовать людьми; подчас она меня просто пугает. Воспитанной девушке такие манеры вовсе не к лицу. Не знаю, право, где она этого набралась. Ну, меня Барбара не запугает, а все-таки лучше бы твой отец был уже здесь, а то она, пожалуй, откажется видеться с ним или поднимет шум. Не смотри так испуганно, Стивен, этим ты только раззадоришь Барбару - видит бог, я и сама волнуюсь, но не подаю виду. Появляются Сара и Барбара со своими поклонниками — Чарлзом Ломэксом и Адольфом Казенсом. Сара — изящная, томная, светская; Барбара — крепче, жизнерадостней и гораздо энергичней. Сара одета по моде. Барбара — в мундире Армии спасения. Чарлз Ломэкс — молодой повеса, похожий на всех молодых светских повес. Страдает гипертрофией чувства юмора, которое граничит у него с легкомыслием и проявляется в самые неподходящие для этого минуты припадками с трудом подавляемого смеха. Казенс — ученый в очках, худой; жидкие волосы, мягкий голос; страдает более сложной формой болезни Ломэкса: чувство юмора, интеллектуальное и тонкое, осложняется у него вспышками неистового раздражения. Постоянная борьба мягкой и гуманной натуры с приступами желчного сарказма и резкой раздражительности держит его в неослабном напряжении, что, по-видимому, отражается на здоровье. Это человек в высшей степени решительный, неумолимый, упорный и нетерпимый, который в силу одной только выдержанности производит впечатление — впрочем, он и на самом деле таков — человека мягкого, внимательного, уступчивого, щепетильного и даже кроткого, способного, быть может, на убийство, но не на грубость или жестокость. Под влиянием какого-то инстинкта, который слишком безжалостен, чтобы дать ему иллюзию любви, Адольф выказывает упорное стремление жениться на Барбаре. Ломэксу нравится Сара; он думает, что жениться на ней было бы забавно, поэтому не противится махинациям леди Бритомарт. У всех четверых такой вид, словно они очень веселились в гостиной. Девушки входят первыми, оставив своих поклонников за дверью. Сара подходит к кушетке. За ней входит Барбара и останавливается в дверях. Барбара. Чолли и Долли тоже можно войти? Леди Бритомарт (энергично). Барбара, я не желаю, чтобы Чарлза звали Чолли; я просто делаюсь больна от такой вульгарности. Барбара. Это ничего, мама, в наше время Чолли звучит вполне прилично. Можно им войти? Леди Бритомарт. Да, если они будут вести себя как следует. Барбара (обернувшись к дверям). Входите, Долли, и ведите себя как следует. Барбара подходит к письменному столу леди Бритомарт. Казенс входит, улыбаясь, и с рассеянным видом идет к леди Бритомарт. Сара (зовет). Входите, Чолли. Ломэкс входит, едва сдерживая смех, и останавливается на полдороге между Сарой и Барбарой. Леди Бритомарт (повелительно). Сядьте, пожалуйста, все сядьте. Они садятся. Казенс переходит к окну и садится там. Ломэкс берет себе стул. Барбара садится у письменного стола, а Сара на кушетку. Совершенно не понимаю, чему вы смеетесь, Адольф? От Чарлза Ломэкса я ничего другого не ожидала, а вам я удивляюсь. Казенс (необыкновенно мягким голосом). Барбара пробовала выучить меня маршу Армии спасения. Леди Бритомарт. Не вижу, чему тут смеяться, а тем более вам, если вы в самом деле обратились. Казенс (кротко). Вы не видели. Было в самом деле смешно. Ломэкс. Потрясающе! Леди Бритомарт. Успокойтесь, Чарлз. Теперь выслушайте меня, дети. Ваш отец будет здесь сегодня вечером. Общее изумление. Ломэкс, Сара и Барбара встают: Сара в испуге, Барбара в ожидании, заинтересованная. Ломэкс (протестуя). Ну, доложу я вам! Леди Бритомарт. Вас вовсе не просили докладывать, Чарлз. Сара. Вы не шутите, мама? Леди Бритомарт. Разумеется, нет. Я пригласила его ради тебя, Сара, и ради Чарлза. Молчание. Сара садится, пожав плечами. Чарлз явно удручен таким незаслуженным вниманием. Надеюсь, ты не возражаешь, Барбара? Барбара. Я? Нет, почему же? Душа моего отца так же нуждается в спасении, как и у всякого другого. Насколько это меня касается, я ему даже рада. (Садится на край стола и тихонько насвистывает «Вперед, о воины Христа».) Ломэкс (все еще протестуя). Ну, знаете ли! Вот так дела! Леди Бритомарт (холодно). Что вы этим хотите сказать, Чарлз? Ломэкс. Ну послушайте, согласитесь сами, что это уж слишком. Леди Бритомарт (со зловещей любезностью, обращаясь к Казенсу). Адольф, вы преподаете греческий; не можете ли вы перевести нам замечания Чарлза Ломэкса на приличный английский язык? Казенс (осторожно). Насколько я могу судить, леди Брит, Чарлзу удалось выразить то, что все мы чувствуем. Гомер, говоря об Автолике, употребляет то же выражение «πυχιγόν δόμον έλ θετν», что и значит: «Это уж слишком». Ломэкс (великодушно). Что же, я не против, знаете ли, если Сара не против. (Садится.) Леди Бритомарт (уничтожающе). Благодарю вас. А вы, Адольф, тоже разрешите мне пригласить моего собственного мужа в мой собственный дом? Казенс (галантно). Во всем, что бы вы ни делали, я всецело на вашей стороне. Леди Бритомарт. Ну-ну, довольно! А тебе, Сара, разве нечего сказать? Сара. Он совсем к нам переедет? Леди Бритомарт. Разумеется нет. Ему приготовлена комната для гостей, если он захочет остаться на день, на два и познакомиться с вами поближе, но всему есть границы. Сара. Ну что ж, ведь он нас не съест. Я не возражаю. Ломэкс (посмеиваясь). Любопытно, что-то запоет старик. Леди Бритомарт. Без сомнения, то же, что и старуха, Чарлз. Ломэкс (смутившись). Я вовсе не хотел сказать... то есть... Леди Бритомарт. Вы не хотели подумать, Чарлз. Вы никогда не думаете и поэтому говорите совсем не то, что хотели сказать. А теперь, пожалуйста, выслушайте меня, дети. Ваш отец вас совсем не знает. Ломэкс. Должно быть, он не видел Сару с тех пор, как она была малюткой. Леди Бритомарт. Да, тогда она была малюткой, Чарлз, как вы изволили заметить с изяществом речи и благородством мысли, которые никогда вам не изменяют. Следовательно... э... (С досадой.) Ну вот я и забыла, что хотела сказать. А все это из-за вас, Чарлз! Вы сами напрашиваетесь, чтобы вас отбрили. Адольф, будьте любезны напомнить мне, на чем я остановилась. Казенс (мягко). Вы говорили, что мистер Андершафт не видел своих детей с младенческих лет и будет судить о том, как вы их воспитали, по их поведению сегодня вечером, а поэтому вы желаете, чтобы мы вели себя как можно осмотрительнее, в особенности Чарлз. Леди Бритомарт (с подчеркнутым одобрением). Вот именно. Ломэкс. Послушайте, Долли, леди Брит этого не говорила. Леди Бритомарт (энергично). Я это говорила, Чарлз. Адольф прекрасно все запомнил. Очень важно, чтобы вы вели себя хорошо. И я прошу вас хоть на этот раз не рассаживаться парочками по углам, не шептаться и не хихикать, пока я буду говорить с вашим отцом. Барбара. Хорошо, мама. Мы постараемся. (Соскакивает со стола и садится на стул в изящной позе благовоспитанной девушки.) Леди Бритомарт. Помните, Чарлз, что Сара должна гордиться вами, а не стыдиться вас. Ломэкс. Ну, знаете ли! Было бы чем гордиться. Леди Бритомарт. Так вот, постарайтесь, чтоб было чем гордиться. Морисон, бледный и испуганный, врывается в комнату в явном расстройстве. Морисон. Могу я просить вас на два слова, миледи? Леди Бритомарт. Какие пустяки! Ведите его сюда. Морисон. Слушаю, миледи. (Уходит.) Ломэкс. Морисон знает, кто это? Леди Бритомарт. Ну еще бы. Морисон — наш старый слуга. Ломэкс. Вот, должно быть, глаза вытаращил! Леди Бритомарт. Чарлз, неужели вы не нашли другого времени, чтобы раздражать меня вашими возмутительными словечками? Ломэкс. Но ведь это действительно из ряда вон... Морисон (в дверях). Э-э-э... Мистер Андершафт. (Отступает в смятении.) Входит Эндру Андершафт. Все встают. Леди Бритомарт встречает его на середине комнаты, позади кушетки. С виду Эндру — пожилой, склонный к полноте и довольно безобидный джентльмен, любезный и внимательный в обращении, привлекательно простой по характеру. Но взгляд у него зоркий, решительный, подмечающий каждую мелочь, а широкая грудь и объемистый череп говорят о громадной силе, телесной и духовной. Его мягкость — это отчасти осторожность сильного человека, который по опыту знает, что его обычная хватка пугает людей, и потому он обращается с ними очень бережно; отчасти же эта мягкость объясняется примиряющим влиянием старости и успеха. В данную минуту его тоже стесняет неловкость положения. Леди Бритомарт. Здравствуй, Эндру. Андершафт. Как поживаешь, моя милая? Леди Бритомарт. А ты порядком постарел. Андершафт (извиняющимся тоном). Да. Я постарел, милая. (Берет ее руку с оттенком галантности.) А вот тебя время пощадило. Леди Бритомарт (отталкивая его руку). Пустяки! Вот твои дети. Андершафт (в изумлении). Так много? К сожалению, память мне кое в чем изменяет. (Отечески благосклонно протягивает руку Ломэксу.) Ломэкс (с силой трясет его руку). Как поживаете? Андершафт. Ты, должно быть, мой старший сын? Очень рад тебя видеть, мой мальчик. Ломэкс (протестуя). Нет, в самом деле... (Совершенно теряясь.) Вот тебе и раз! Леди Бритомарт (оправившись после минутного остолбенения). Эндру, неужели ты не помнишь, сколько у тебя детей? Андершафт. К сожалению, я... Они так выросли... Э-э... Разве я ошибся? Ну, так и быть, признаюсь, я помню только одного сына. Но с тех пор, разумеется, утекло столько воды... э-э... Леди Бритомарт (решительно). .Эндру, ты говоришь глупости. Разумеется, у тебя только один сын. Андершафт. Быть может, ты будешь так любезна и познакомишь нас? Леди Бритомарт. Это Чарлз Ломэкс, жених Сары. Андершафт. Простите меня, дорогой мой. Ломэкс. Ну что вы! Я очень рад, уверяю вас. Леди Бритомарт. А вот это Стивен. Андершафт (кланяясь). Рад с вами познакомиться, мистер Стивен. (Переходит к Казенсу.) Так, значит, это мой сын. (Берет обе руки Казенса в свои руки.) Ну, как поживаешь, мой юный друг? (Леди Бритомарт) Очень похож на тебя, моя милая. Казенс. Вы льстите мне, мистер Андершафт. Меня зовут Казенс, я помолвлен с Барбарой. (Вразумительно.) Вот это Барбара Андершафт, майор Армии спасения. Это Сара — ваша вторая дочь. Это Стивен Андершафт — ваш сын. Андершафт. Извини меня, милый мой Стивен. Стивен. О, пожалуйста. Андершафт. Мистер Казенс, я очень благодарен вам за точность разъяснения. (Саре.) Барбара, милая моя... Сара (подсказывает.) Сара. Андершафт. Да, конечно, Сара. Жмут друг другу руки. (Он переходит к Барбаре.) Барбара, надеюсь, я не ошибся на этот раз? Барбара. Совершенно верно. (Жмет руку.) Леди Бритомарт (вновь принимая командование). Садитесь. Сядь, Эндру. (Она подходит к кушетке и садится сама.) Казенс берет стул и ставит слева от нее. Барбара и Стивен остаются на прежних местах. Ломэкс подает стул Саре и идет за другим. Андершафт. Благодарю тебя, дорогая. Ломэкс (фамильярно, ставя стул между письменным столом и кушеткой и предлагая его Андершафту). А ведь правда, нелегко сразу разобраться? Андершафт (берет стул, но не садится). Меня смущает не это, мистер Ломэкс. Затруднение в том, что если я буду играть роль отца, то произведу впечатление навязчивого незнакомца, а если буду играть роль тактичного незнакомца, могу показаться равнодушным отцом. Леди Бритомарт. Эндру, тебе вовсе не нужно играть никакой роли. Держись естественно и просто, так будет лучше. Андершафт (покорно). Да, милая, пожалуй, это будет всего лучше. (Усаживается поудобнее.) Ну, а теперь поговорим. Что же вам всем от меня нужно? Леди Бритомарт. Нам ничего от тебя не нужно, Эндру. Ты член семьи. Сиди с нами и будь как дома. Тягостное молчание. Барбара строит гримасы Ломэксу, который слишком долго сдерживался и теперь разражается сдавленным ржанием. (Оскорбленно.) Чарлз Ломэкс, если можете, ведите себя прилично, а если не можете, выйдите из комнаты. Ломэкс. Простите, ради бога, леди Брит, но, право... знаете ли, честное слово! (Садится на кушетку между леди Бритомарт и Андершафтом, совершенно обессилев от смеха.) Барбара. Что же вы, Чолли? Смейтесь, когда хочется. Раз натура требует. Леди Бритомарт. Барбара, тебе дали хорошее воспитание. Так покажи это отцу и не разговаривай, точно какая-нибудь уличная девчонка. Андершафт. Не беспокойся, милая. Я ведь, знаешь ли, не джентльмен и воспитания не получил. Ломэкс (поощрительно). А совсем незаметно, знаете ли. Вид у вас вполне приличный, уверяю вас. Казенс. Позвольте дать вам совет, мистер Андершафт: учитесь греческому. Эллинисты — привилегированная публика. Очень немногие из них знают греческий, и никто из них не знает ничего, кроме греческого, но авторитет их незыблем. Все остальные языки — достояние официантов и коммивояжеров, и только греческий для человека с положением в обществе — то же, что проба для серебра. Барбара. Долли, не ломайтесь! Чолли, принесите концертино и сыграйте нам что-нибудь. Ломэкс (радостно вскакивает с места, но сдерживается и с сомнением обращается к Андершафту). А может, эта штука не по вашей части, а? Андершафт. Я очень люблю музыку. Ломэкс (в восторге). Да что вы? Тогда я сейчас принесу. (Уходит наверх за инструментом.) Андершафт. Ты играешь, Барбара? Барбара. Только на тамбурине. Впрочем, Чолли учит меня играть на концертино. Андершафт. Чолли тоже в Армии спасения? Барбара. Нет, он говорит, что это дурной тон. Впрочем, он подает надежды. Вчера я заставила его пойти на митинг к докам и собирать деньги в шляпу. Андершафт многозначительно смотрит на жену. Леди Бритомарт. Я тут ни при чем, Эндру, Барбара достаточно взрослая, чтобы поступать по-своему. У нее нет отца, который мог бы ей советовать. Барбара. Нет, есть. В Армии спасения не может быть сирот. Андершафт. У вашего отца много детей и немалый опыт, а? Барбара (смотрит на него с живым интересом и кивает). Совершенно верно. Как же вы это поняли? Слышно, как Ломэкс за дверью пробует концертино. Леди Бритомарт. Входите, Чарлз. Сыграйте нам что-нибудь. Входит Ломэкс. Ломэкс. Ладно! (Садится на прежнее место и начинает.) Андершафт. Одну минуту, мистер Ломэкс. Меня интересует Армия спасения. Ее девиз мог бы быть и моим: кровь и огонь. Ломэкс (шокированный). Но ведь это совсем другие кровь и огонь, знаете ли. Андершафт. Мои кровь и огонь очищают. Барбара. И наши тоже. Приходите завтра утром ко мне в убежище — Вестхэмское убежище — и посмотрите, что мы там делаем. Мы идем на большой митинг в зале собраний на Майл-Энд. Приходите, вы посмотрите убежище и пойдете с нами на митинг; это будет вам очень полезно. Вы умеете играть на чем-нибудь? Андершафт. В юности я зарабатывал на улицах и в пивных немало пенсов и даже шиллингов благодаря природной способности к танцам. А несколько позже стал членом музыкального общества фирмы Андершафт и довольно сносно играл на тромбоне. Ломэкс (скандализованный, опускает концертино). Ну, знаете ли. Барбара. В Армии спасения не один грешник доигрался на тромбоне до царства небесного. Ломэкс (Барбаре, все еще шокированный). Да, знаете ли, а как же пушечный завод? (Андершафту.) Царство небесное ведь не совсем по вашей части, а? Леди Бритомарт. Чарлз? Ломэкс. Но ведь это же само собой разумеется, не так ли? Пушечный завод, может быть, и нужен и все такое, без пушек нам не обойтись, — а все-таки нехорошо, знаете ли. А с другой стороны, в Армии спасения, может, и много всякой чепухи, — я сам принадлежу к англиканской церкви, — но согласитесь, что это как-никак религия; а ведь нельзя же быть против религии, верно? Разве уж какой-нибудь самый безнравственный человек будет против, знаете ли. Андершафт. Не думаю, чтобы вы правильно оценивали мое положение, мистер Ломэкс... Ломэкс (торопливо). Лично против вас я ничего не имею... Андершафт. Вот именно, вот именно. Однако подумайте немножко. Я наживаюсь на убийствах и увечьях. Сейчас я в особенно благодушном настроении, потому что нынче утром на заводе мы разнесли вдребезги двадцать семь манекенов из орудия, которое прежде уничтожало только тринадцать. Ломэкс (снисходительно). Ну что ж, чем разрушительнее становятся войны, тем скорее они прекратятся, верно? Андершафт. Ничего подобного. Чем разрушительнее война, тем больше в ней увлекательного. Нет, мистер Ломэкс, я вам чрезвычайно обязан за то, что вы постарались найти оправдание моему ремеслу, но я его не стыжусь. Я не из тех людей, у которых мораль и профессия отделены друг от друга водонепроницаемыми переборками. Все лишние деньги, которые мои конкуренты, для успокоения нечистой совести, жертвуют на больницы, соборы и прочее, я трачу на опыты и исследования, совершенствующие методы уничтожения жизни и имущества. Явсегда так делал и буду делать, а потому ваши азбучные истины насчет «мира на земле и в человецех благоволения» мне ни к чему. С вашим христианским учением, которое предписывает не противиться злу и подставлять другую щеку, я обанкротился бы. В моей морали, в моей религии должно быть место пушкам и торпедам. Стивен (холодно, почти злобно). Вы говорите так, как будто можно выбирать из десятка религий и моральных систем, тогда как есть только одна истинная религия и одна истинная мораль. Андершафт. Для меня есть только одна истинная мораль, но вам она, возможно, не подойдет, потому что вы не фабрикуете боевые корабли. Для каждого человека существует только одна истинная мораль, но у всех она разная. Ломэкс (силится понять и не может). Не повторите ли вы это еще раз? Я что-то не совсем понял. Казенс. Очень просто. Еврипид говорит: «Что одному полезно, то для другого — яд», и в умственном и в физическом отношении. Андершафт. Совершенно верно. Ломэкс. Ах, вот что! Да, да, да. Так, так, так. Стивен. Другими словами, есть честные люди и есть негодяи. Барбара. Нет. Ни одного. Нет ни хороших людей, ни негодяев, есть только дети одного отца; и чем скорее они перестанут осыпать друг друга бранью, тем будет лучше. Не спорьте со мной, я знаю людей. Через мои руки прошли десятки: негодяи, преступники, атеисты, филантропы, миссионеры, члены совета, всякого рода люди. Все они равно грешники, и всем им равно уготовано спасение. Андершафт. А приходилось ли тебе спасать фабриканта пушек? Барбара. Нет. Вы позволите мне попытаться? Андершафт. Что ж, давай заключим условие. Я навещу тебя завтра в убежище Армии спасения, а ты должна прийти ко мне послезавтра на орудийный завод. Барбара. Берегитесь! Это может кончиться тем, что вы бросите пушки ради Армии спасения. Андершафт. А ты уверена, что не бросишь Армию спасения ради пушек? Барбара. Ну что ж, я рискну. Андершафт. Я тоже. Жмут друг другу руки. Где твое убежище? Барбара. В Вестхэме. Под вывеской креста. Спросите кого угодно в Кеннингтауне. А где ваш завод? Андершафт. В Перивэйл Сент-Эндрюс. Под вывеской меча. Спроси кого угодно в Европе. Ломэкс. Может быть, все-таки сыграть что-нибудь? Барбара. Да, сыграйте «Вперед, о воины Христа». Ломэкс. Ну, для начала, знаете ли, это, пожалуй, слишком сильно. Не сыграть ли «Брат, ты переходишь в мир иной»? Мотив почти тот же. Барбара. Уж слишком он грустный. Вот когда вы спасетесь, Чолли, вы перейдете в мир иной, не поднимая такого шума. Леди Бритомарт. Право, Барбара, послушать тебя, так религия — только занимательный предмет для разговора. Надо же иметь хоть какое-то чувство приличия. Андершафт. Я бы не сказал, что это незанимательный предмет, милая. Умных людей только это и занимает по-настоящему. Бритомарт (взглядывая на часы). Что ж, если так, я решительно настаиваю, чтоб это было сделано как полагается. Чарлз, позвоните к молитве. Общее смятение. Стивен поднимается в испуге. Ломэкс (вставая). Ну, знаете ли! Андершафт (вставая). Боюсь, что мне пора уходить. Леди Бритомарт. Теперь тебе нельзя уйти, Эндру, это было бы в высшей степени неприлично. Садись. Что подумает прислуга? Андершафт. Не могу, милая, меня одолевают религиозные сомнения. Нельзя ли предложить компромисс? Если Барбара проведет небольшое богослужение в гостиной с мистером Ломэксом в качестве органиста, я с удовольствием буду присутствовать. Могу даже принять активное участие, если найдется тромбон. Леди Бритомарт. Не издевайся, Эндру. Андершафт (шокированный, Барбаре). Надеюсь, ты не думаешь, что это насмешка, дорогая моя? Барбара. Нет, конечно; а впрочем, и это не беда: половина нашей армии в первый раз пришла на митинг забавы ради. (Вставая.) Идем. (Обнимает отца и, уводя его, зовет других.) Идем, Долли. Идем, Чолли. Казенс встает. Леди Бритомарт. Я не потерплю такого непослушания. Адольф, сядьте. Он не садится. Чарлз, вы можете идти. Вам нельзя присутствовать на молитве — вы не в состоянии вести себя прилично. Ломэкс. Ну, знаете ли! (Уходит.) Леди Бритомарт (продолжает). А вы, Адольф, умеете держать себя, когда захотите; я желаю, чтобы вы остались. Казенс. Дорогая леди Брит, в семейном молитвеннике есть слова, которые я не желал бы слышать из ваших уст. Леди Бритомарт. Какие же это слова? Казенс. Вам придется сказать при всей прислуге, что мы делали многое, чего не должны были делать, и не сделали того, что должны были сделать, и что в нас мало доброго. Этого я не могу слышать, это несправедливо по отношению к вам, несправедливо по отношению к Барбаре. Что же касается меня лично, то я решительно протестую: я сделал все, что мог. Иначе я не смел бы жениться на Барбаре, не мог бы смотреть вам в глаза. И потому я должен идти в гостиную. Леди Бритомарт (оскорбленная). Хорошо, идите. Казенс делает шаг к двери. И запомните, Адольф... Он оборачивается. Я сильно подозреваю, что вы вступили в Армию спасения только ради Барбары, ни для чего больше. Я отдаю должное ловкости, с которой вы водите меня за нос. Но я вас раскусила. Смотрите, чтоб не раскусила и Барбара. Вот и все. Казенс (с невозмутимой кротостью). Не выдавайте меня, леди Брит. (Выскальзывает из комнаты.) Леди Бритомарт. Сара, никто не мешает тебе уйти. Это будет гораздо лучше, чем сидеть с таким видом, точно тебе хочется быть где угодно, только не здесь. Сара (томно). Хорошо, мама. (Уходит.) Леди Бритомарт порывистым движением прикладывает к глазам платок. Стивен (бросается к ней). Мама, что с вами? Леди Бритомарт (смахивает слезы). Ничего. Глупости. Иди и ты к нему, если хочешь, и оставь меня с прислугой. Стивен. О, ради бога, не думайте так, мама. Мне... Мне он не по душе. Леди Бритомарт. А другим по душе. Вот как несправедлива к женщине судьба. Женщина воспитывает детей, то есть сдерживает их порывы, отказывает им в том, чего им хочется, задает им уроки, наказывает их за проступки, берет на себя все неприятные обязанности. А потом, когда ее дело сделано, является отец, который только баловал и портил их, и отнимает у нее любовь детей. Стивен. Нашей любви он у вас не отнимет. Это просто любопытство. Леди Бритомарт (резко). В утешении я не нуждаюсь, Стивен. Ровно ничего не случилось. (Встает и идет к двери.) Стивен. Куда вы, мама? Леди Бритомарт. В гостиную, разумеется. (Выходит из комнаты.) Когда она открывает дверь, слышно, как на концертино играют «Вперед, о воины Христа» под аккомпанемент тамбурина. Ты идешь, Стивен? Стивен. Нет, не иду. Она уходит. Он садится на кушетку, поджав губы, с выражением сильнейшего неодобрения. (обратно)ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
Во дворе Вестхэмского убежища Армии спасения довольно холодно в это январское утро. Само здание убежища — старый склад — только что побелено известкой. Фасад его выходит на середину двора; в нижнем этаже — дверь, другая — в верхнем, чердачном этаже, без балкона и без лестницы, но с блоком для втаскивания наверх мешков. Если выйти из двери нижнего этажа во двор, налево — ворота на улицу, за воротами — каменная кормушка для лошадей, направо — стол под навесом, защищающим его от непогоды. Возле стола лавки; на одной из них сидят мужчина и женщина. И ей и ему, как видно, сильно не везет в жизни; они кончают завтрак — у каждого по толстому ломтю, намазанному маргарином с патокой, и по кружке воды с молоком. Мужчина — ремесленник без работы, говорун и позер, еще молодой, юркий и достаточно сообразительный, чтобы быть способным на все, кроме честности ы каких бы то ни было альтруистических побуждений. Женщина — обыкновенная старая карга, побирушка, олицетворение нищеты и отверженности. На вид ей лет шестьдесят, на самом деле, вероятно, лет сорок пять. Если б это были богатые люди, в перчатках и с муфтами, укутанные в меха, они закоченели бы и чувствовали бы себя несчастными: январский холод пронизывает до костей. После первого же взгляда на грязные строения складов на заднем плане и на свинцовое небо над выбеленными стенами двора любой состоятельный бездельник умчался бы на берега Средиземного моря. Но этих двоих тянет к Средиземному морю не больше, чем на луну; и так как они вынуждены держать платье в закладе чаще, чем надевать его на себя, в особенности зимой, то холод их не угнетает, а, скорее, придает им бодрости, которая после еды переходит чуть ли не в веселье. Мужчина, отхлебнув из кружки, встает и прохаживается по двору, глубоко засунув руки в карманы и время от времени приплясывая.Женщина. Ну как, после еды полегче стало? Мужчина. Нет. Какая это еда! Вам это еще куда ни шло, годится, а мне, рабочему человеку, — тьфу! и больше ничего. Женщина. Рабочему человеку? А вы кто же такой будете? Мужчина. Я? Живописец. Женщина (скептически). Вот как? Скажите пожалуйста! Мужчина. И скажу! Конечно, теперь всякий лодырь называет себя живописцем. Ну а я так настоящий живописец, все что угодно могу разделать и под мрамор и под дуб. Мне цена тридцать восемь шиллингов в неделю, когда бывает работа. Женщина. Так почему же вы здесь? Пошли бы да нанялись на работу. Мужчина. Я вам объясню, почему. Во-первых, я не дурак... Ф-фу, ну и чертов же холод здесь! (Приплясывает.) Да, гораздо умнее, чем полагается быть в том звании, какое мне определили господа капиталисты; они ведь не любят, когда их видишь насквозь. Во-вторых, умному человеку тоже хочется пожить всласть; так что, если подвернется случай, я и выпить могу как следует, на совесть. В-третьих, я стою за интересы рабочего класса и потому стараюсь сделать поменьше, чтоб побольше работы досталось моим товарищам. В-четвертых, у меня хватает смекалки сообразить, за что ответишь по закону, а за что нет. Вот я и поступаю, как капиталисты: тащу все, что ни подвернется, если вижу, что мне это с рук сойдет. Пока дела хороши, я человек трезвый, работящий и честный; как говорится — из дюжины не выкинешь. Ну а что толку? Когда дела плохи — а сейчас они из рук вон - и хозяевам приходится увольнять половину рабочих, так начинают всегда с меня. Женщина. Как вас зовут? Мужчина. Прайс. Бронтер О'Брайен Прайс. Обыкновенно зовут Снобби Прайс, для краткости. Женщина. Ведь это все равно что столяр, кажется? А вы говорили, будто вы живописец. Прайс. Нет, это не все равно что столяр, а подымай выше. Я себе цену знаю, потому что я человек умный, да и отеи у меня был чартист, начитанный, просвещенный человек; как-никак, держал писчебумажную лавочку. Я вам не какой-нибудь дровокол или там водовоз, зарубите себе на носу. (Подходит к своему месту за столом и берется зй кружку.) А вас как зовут? Женщина. Ромми Митченс. Прайс (осушая кружку до дна). Ваше здоровье, мисс Митченс. Ромми (поправляя его). Миссис Митченс. Прайс. Как! Ах, Ромми, Ромми! Почтенная замужняя женщина, а прикидывается шлюхой, чтоб ее спасала Армия спасения. Стара штука! Ромми. А что мне делать? Не с голоду же помирать. Эти барышни в Армии спасения такие милые, такие добрые, а только им нравится думать, что ты была бог знает какая, самая последняя, пока они тебя не спасли. Так почему же не уважить их, бедненьких? Они тут прямо замучились с работой. И кто бы им дал денег на Армию спасения, если бы мы проговорились, что мы ничем не хуже других? Известно, что за народ эти леди и джентльмены. Прайс. Свиньи и мошенники, больше ничего. Ну, а все же хотел бы я быть на их месте, Ромми. А что значит Ромми? Прозвище такое, что ли? Ромми. Это для краткости, вместо Ромола. Прайс. Вместо чего? Ромми. Ромола. Имя из какой-то книжки. Матери хотелось, чтоб я была похожа на эту самую Ромолу. Прайс. Мы с вами товарищи по несчастью, Ромми. У нас такие имена, что никому не выговорить. Билл и Салли было не по вкусу нашим родителям, так вот я теперь Снобби, а вы Ромми. Ну и жизнь! Ромми. Кто вас спасал, мистер Прайс? Майор Барбара? Прайс. Нет, я сам, по своей охоте. Теперь я буду Бронтер О'Брайен Прайс — обращенный живописец. Уж я знаю, что им по вкусу. Я расскажу им, какой я был ругатель, картежник, как бил мою несчастную старуху мать... Ромми (шокированная). Неужели вы били вашу мать? Прайс. Ничего подобного. Она сама меня поколачивала. Да это не беда. Приходите-ка послушать обращенного живописца, тогда узнаете, какая она была наложная женщина, как сажала меня к себе на колени и учила молиться, как я приходил домой пьяный, вытаскивал ее из кровати за волосы, белые, как снег, и тузил кочергой. Ромми. Ведь вот как это несправедливо! Всегда нас, женщин, обижают. Сами вы врете почище нашего: мастера разводить турусы на колесах. Только вам, мужчинам, можно врать на митингах, при всей публике, и с вами из- за этого носятся; а тут взвалишь на себя напраслину, да и шепчи ее на ушко всем барышням по очереди. Хоть они и набожные, а все-таки нехорошо это с их стороны. Прайс. Правильно! Что же вы думаете, разве дозволили бы Армию спасения, если бы все у них делалось как надо? Вряд ли. Они нас тут приглаживают да причесывают, выводят в люди, чтоб можно было потом надувать да грабить. Только я тоже малый не промах. Скажу, будто видел, как одного грешника на месте убило молнией, или будто слышал голос: «Снобби Прайс, куда ты пойдешь после смерти?» Уж потешусь вволю, верьте слову. Ромми. Ну, пить-то вам не позволят все-таки. Прайс. Так я это наверстаю на проповедях. Зачем мне пить, если можно развлекаться как-нибудь по-другому. Дженни Хилл, миловидная девушка лет восемнадцати, бледная и усталая, входит в ворота, ведя Питера Шерли, худого и измученного старика рабочего; от голода он едва стоит на ногах. Дженни (поддерживая Питера). Ну, ну, ничего. Сейчас я принесу вам поесть. Вам станет легче. Прайс (встает и услужливо спешит принять старика из рук Дженни). Несчастный старик! Возвеселись, брат, здесь ты обретешь отдых, мир и счастье. Скорее несите завтрак, мисс, он с ног валится. Дженни торопливо уходит в здание. Ну же, встряхнись, папаша, сейчас она тебе притащит кусок хлеба с патокой да воды с молоком. (Сажает его за стол.) Ромми (игриво). Что нос повесил, старичок? Гляди веселей! Шерли. Я не старик. Мне всего сорок шесть лет. Какой я был, такой и остался. А седина у меня с тридцати лет. На три пенса краски для волос — только всего и нужно; что же, неужели подыхать из-за этого на улице? Боже ты мой! Я с тринадцати лет работаю по десять-двенадцать часов в день, никому ни гроша не должен; так неужели надо меня выбросить на свалку, а работу мою отдать какому-нибудь мальчишке, который ее изгадит? А почему? Я же не виноват, что у меня волосы раньше времени поседели. Прайс (ободряюще). Что толку ныть, инвалид ты несчастный! Вышвырнули тебя, вытурили, дали тебе по шее, кому ты теперь нужен? Пусть эти жулики хоть обедом тебя накормят, посчитай-ка, сколько обедов они у тебя украли! Хоть что-нибудь из своего вернешь. Дженни возвращается с хлебом и молоком. Ну, брат мой, помолись и принимайся за угощение. Шерли (смотрит с жадностью, но не дотрагивается до еды и плачет, как ребенок). Я никогда не брал ничего даром. Дженни (уговаривает.) Ну, ну! Это вам господь посылает, он же не гордился и брал хлеб у своих друзей, почему же и вам не взять? А если хотите, вы нам можете заплатить, когда найдете работу. Шерли (оживляясь). Да, да, верно. Я могу заплатить вам, это я беру взаймы. (Он весь дрожит.) О господи, господи! (Повертывается к столу и с жадностью набрасывается на еду.) Дженни. Ну, Ромми, теперь вы лучше себя чувствуете? Ромми. Благослови вас бог, милочка! Вы напитали мое тело и спасли мою душу. Дженни, тронутая, целует ее. Присядьте, отдохните немножко, вы, верно, ног под собою не чуете. Дженни. Я с утра еще ни разу не присела. Такая масса работы, что мы не в состоянии справиться. Нет, мне нельзя отдыхать. Ромми. Помолитесь минутку-две, тогда и работа покажется легче. Дженни (просияв). Да, просто удивительно, как минутная молитва возрождает человека! К двенадцати часам я так устала, что голова у меня кружилась, но майор Барбара послала меня помолиться, и я сразу почувствовала в себе новые силы. (Прайсу.) Получили вы хлеб? Прайс (елейным тоном). Да, мисс; и я получил не один только хлеб, но и мир, который выше разумения человеческого. Ромми (с жаром). Аллилуйя, аллилуйя, слава тебе боже! Билл Уокер, подозрительная личность лет двадцати пяти, показывается в воротах и недоброжелательно смотрит на Дженни. Дженни. Для меня счастье это слышать. После ваших слов я чувствую, что грешно с моей стороны бездельничать здесь. Работать, работать! (Она торопливыми шагами идет к дому.) Билл нагоняет ее и преграждает ей дорогу; он держится мак вызывающе, что Дженни пятится от него, а он наступает с угрожающим видом и загоняет ее в глубь двора. Билл. Знаю я тебя! Это ты мою девчонку сманила. Это ты ей на меня наговариваешь. Ну так я ее из-под земли добуду, хоть и не больно-то она мне нужна, да и ты тоже. Поняла? А все-таки я ее проучу, да и тебя заодно. Дам ей хорошую трепку, узнает тогда, как от меня бегать. Ступай скажи ей, чтоб вышла ко мне, не то я сам приду и вышвырну ее вон. Скажи, Билл Уокер ее требует. Она уж знает, что это значит. А заставит меня дожидаться, еще хуже будет. Ты со мной не разговаривай, а то я с тебя начну. Ступай! Кому говорят! Ну! (Хватает Дженни за руку и толкает к дверям убежища.) Дженни падает на руку и колено. Ромми помогает eй подняться. Прайс (встает и нерешительно направляется к Биллу). Полегче, приятель. Она тебе ничего не сделала. Билл. Это кто тебе приятель? (Надвигается на него с угрожающим видом.) Защитник выискался тоже! Лучше не суйся! Ромми (подбегает и набрасывается на него). Ах ты скотина!.. Билл, размахнувшись левой рукой, ударяет Ромми по щеке. Она вскрикивает и, шатаясь, идет к кормушке, садится и, прикрывая разбитое лицо, качается и стонет от боли. Дженни (подходит к ней.) Прости вас боже! Как вы могли ударить старую женщину? Билл (схватив ее за волосы с такой силой, что она тоже вскрикивает, оттаскивает ее от старухи). Сунься-ка еще раз с этим твоим прощением, так я тебя так прощу по роже, на неделю забудешь молиться. (Не выпуская Дженни, свирепо поворачивается к Прайсу.) Может, тебе это тоже не по вкусу? Прайс (оробев). Нет, приятель, она мне совсем чужая. Билл. Счастье твое! А то тебя еще два дня кормить нужно, да и тогда я тебя одним плевком перешибу, сморчок этакий! (Дженни). Что ж ты, приведешь ко мне мою девчонку или дождешься, пока я тебе набью морду и сам пойду? Дженни (стараясь вырваться). О, ради бога, подите кто-нибудь в дом и скажите майору Барбаре... Билл дергает ее за волосы, и она снова вскрикивает — Прайс и Ромми бегут в дом. Билл. А, так ты жаловаться своему майору? Дженни. Ради бога, не дергайте меня за волосы. Пустите меня. Билл. Будешь жаловаться или нет? Дженни (подавляет крик). Боже, дай мне силы... Билл (бьет ее кулаком по лицу). Поди-ка покажись ей, и если ей хочется того же, пускай придет, попробует со мной поговорить. Дженни, плача от боли, уходит. (Подходит к скамье и говорит старику.) Ну, кончай жрать, надоел ты мне. Шерли (вскакивает с кружкой в руках и злобно смотрит на него). Попробуй только тронь меня, я тебя хвачу вот этой кружкой! Мало вам, щенкам этаким, что вы кусок хлеба вырываете изо рта у стариков, которые вас растили да работали на вас, как каторжные, вы еще сюда приходите драться и буянить, а тут и без вас даровой кусок хлеба поперек горла становится. Билл (презрительно, но все же отступая назад). Куда ты годишься, паралитик несчастный? Ну куда ты годишься? Шерли. Туда же, куда и ты, да еще получше тебя. В работе тебе за мной не угнаться, да и никому из вас, молодых пьяниц. Поди-ка наймись на мое место к Хороксу, где я работал десять лет. Им требуются молодые люди, они не могут держать рабочих старше сорока пяти лет. Они стариков жалеют, и рекомендацию дадут, и обещают найти что-нибудь подходящее для твоих лет, как же! Разве солидный, непьющий человек долго будет сидеть без места? Что ж, пускай попробуют взять тебя. Узнают разницу. Что ты умеешь? Вести себя прилично и то не умеешь! Грязным кулачищем заехал по скуле порядочной женщине! Билл. Смотри, как бы я тебе не заехал! Шерли (с уничтожающим презрением). Да, вот это как раз по тебе — избил женщину, теперь за старика примешься. Посмотрел бы я, как-то ты с молодым справишься! Билл (задетый). Врешь ты, старый попрошайка. Был тут и молодой. Предлагал я ему драться или нет? Шерли. Да ведь он едва жив с голодухи! Разве это мужчина? Просто жулик и лодырь! А вот у моего зятя есть брат, попробуй-ка с ним схватись! Билл. Кто он такой? Шерли. Тоджер Фэрмайл из Болс-Понда. Тот, кто выиграл двадцать фунтов у японского борца в мюзик-холле; он не сдавался семнадцать минут и четыре секунды. Билл (угрюмо). Я не борец из мюзик-холла. А на кулаках драться он умеет? Шерли. Да он-то умеет, а вот ты — нет. Билл. Чего? Я не умею? Болтай еще тут! (Замахивается на него.) Шерли (не двигаясь с места). Будешь ты драться с Тоджером Фэрмайлом, если я его уговорю? Да или нет? Билл (неуклюже отступая). Пусть хоть десять Тоджеров придут, я со всеми справлюсь, хоть и не выдаю себя за боксера. Шерли (смотрит на него сверху вниз с невыразимым презрением). Тоже боксер! Двинул старуху по роже! Смекалки не хватило ударить ее так, чтобы судье было незаметно. Невежа, щенок безмозглый! Ударил девушку по скуле, а она всего только заплакала! Если б Тоджер ее двинул, она бы минут десять не могла подняться; да и ты тоже, попадись ему под руку. Я и сам бы тебе задал как следует, если б пришлось обедать хоть неделю подряд, а не голодать два месяца. (Поворачивается к Биллу спиной и угрюмо садится к столу.) Билл (идет вслед за ним и наклоняется к нему, стараясь уязвить посильнее). Врешь! Ты сыт — выклянчил тут хлеба с патокой и нажрался. Шерли (разражаясь слезами). О господи! Это сущая правда, я просто попрошайка на свалке. (В ярости.) И ты до этого дойдешь — тогда узнаешь. Ты до этого раньше моего дойдешь: я ни капли не пью, а ты с раннего утра наливаешься джином. Билл. Вовсе я не пьяница, старый ты враль! Когда я хочу задать своей девчонке хорошую взбучку, я люблю, чтобы во мне злость была, понимаешь? А вместо того чтоб задать ей как следует, я вот стою тут и разговариваю с тобой, сволочь ты этакая! (Приходя в бешенство.) Ну, сейчас я ее вытащу оттуда. (Яростно устремляется к двери убежища.) Шерли. Сейчас тебя потащат на носилках в полицейский участок, это скорей всего; там из тебя повытрясут и хмель и злость. Ну куда ты суешься, ведь здешний майор — графская внучка. Билл (пораженный). Да ну! Шерли. Вот тебе и ну! Билл (решительность его начинает убывать). Так я ей ничего не сделал. Шерли. А если она скажет, что сделал? Кто тебе поверит? Билл (ему становится не по себе; он забивается в угол под навесом). Господи! Нет справедливости в этой стране. Подумать только, ведь эти люди что хотят, то и делают. А чем она лучше меня? Шерли. Ты так ей и скажи. У тебя глупости хватит. Барбара, оживленная и деловитая, выходит из убежища с блокнотом в руках и обращается к Шерли. Билл, оробев, садится на краешек скамьи и поворачивается к ним спиной. Барбара. Доброе утро. Шерли (вставая и снимая шляпу). Доброе утро, мисс. Барбара. Сидите, сидите, будьте как дома. Он не решается сесть. (Дружески кладет ему руку на плечо и заставляет сесть.) Ну вот! Теперь, когда вы с нами подружились, мы хотим узнать о вас побольше. Фамилию, адрес, род занятий. Шерли. Питер Шерли. Монтер. Уволен два месяца тому назад за то, что слишком стар. Барбара (нисколько не удивляясь). Вы еще ничего. Почему вы не красите волосы? Шерли. Я красил. Пришлось сказать, сколько мне лет, когда умерла моя дочь и следователь производил следствие. Барбара. Трезвого поведения? Шерли. Непьющий. Никогда еще не сидел без работы. Хороший работник. И вот послали на живодерню, как старую клячу. Барбара. Не беда. Если вы не забыли бога, и бог вас не забудет. Шерли (вдруг заупрямившись). Моя вера никого не касается, это мое личное дело. Барбара (догадываясь). Понимаю. Свободомыслящий? Шерли (с горячностью). А разве я это отрицаю? Барбара. Зачем же отрицать? Вот и мой отец такой же. Пути господни неисповедимы; наш с вами отец знал, зачем он сделал вас свободомыслящим. Не унывайте, Питер, мы всегда сможем подыскать работу для такого степенного, непьющего человека, как вы. Шерли, обескураженный и несколько сбитый с толку, подносит руку к шляпе. (Переходит к Биллу.) Ваша фамилия? Билл (дерзко). А вам какое дело? Барбара (спокойно записывает). Боится назвать фамилию. Профессия есть? Билл. Кто это боится назвать фамилию? (С ожесточением, героически бросая вызов палате лордов в лице графа Стивенэджа.) Хотите подать на меня в суд, так подавайте. Барбара невозмутимо ждет. Меня зовут Билл Уокер. Барбара (стараясь припомнить, где она слышала это имя). Билл Уокер? (Вспоминает.) Ах да, знаю: вы тот, за кого молится сейчас Дженни Хилл. (Записывает его фамилию в блокнот.) Билл. Кто такая Дженни Хилл? И кто ее просил за меня молиться? Барбара. Не знаю. Может быть, это вы разбили ей губу? Билл (вызывающе). Да, это я разбил ей губу. Не боюсь я вас. Барбара. Что ж тут удивительного, если вы и бога не боитесь. Храбрый вы человек, мистер Уокер. Чтобы работать здесь, нужно быть не робкого десятка, но никто из нас не посмел бы поднять руку на такую девушку из страха перед отцом небесным. Билл (угрюмо). Не хочу я слушать эти поповские бредни. Вы, может, думаете, я клянчить сюда пришел, как эти ваши убогие? Ничего подобного. Не нужно мне вашего хлеба с помоями. Не верю я в вашего бога, да и вы сами в него не верите. Барбара (жизнерадостным, любезным тоном светской дамы, совершенно по-новому). Ах, простите, что я записала вашу фамилию, мистер Уокер. Я не поняла. Я вычеркну ее. Билл (принимая это как оскорбление, глубоко уязвленный). Оставьте-ка мою фамилию в покое. Не так уж она плоха, чтобы не годилась для вашей книжки. Барбара (рассудительно). Видите ли, не стоит записывать вашу фамилию, раз я ничего не могу для вас сделать. Чем вы занимаетесь? Билл (все еще обиженно). Не ваше дело. Барбара. Совершенно верно. (Очень деловито.) Я запишу вас как человека, который ударил бедную Дженни Хилл по губе. Билл (встает с угрожающим видом). Эй, послушайте, хватит с меня. Барбара (жизнерадостно и бесстрашно). Зачем вы к нам пришли? Билл. Пришел за моей девчонкой, понятно? Хочу забрать ее отсюда и набить ей морду. Барбара (снисходительно). Вот видите, я не ошиблась насчет вашей профессии. Билл хочет протестовать, но голос его срывается, и, к великому своему стыду и страху, он готов заплакать. Он снова садится на место. Как ее зовут? Билл (угрюмо). Ее зовут Мэг Эбиджем, вот как ее зовут. Барбара. Мэг Эбиджем! Она в Кеннингтауне, в наших казармах. Билл (возмущение вероломством Мэг придает ему силу). Вот оно как? (Мстительно.) Тогда я пойду за ней в Кеннингтаун. (Идет к воротам, останавливается в нерешительности; наконец, возвращается к Барбаре.) Врете небось, лишь бы отвязаться от меня? Барбара. Я вовсе не хочу от вас отвязаться. Я хочу, чтобы вы остались здесь и спасли вашу душу. Лучше останьтесь; солоно вам придется сегодня, Билл. Билл. Это кто же мне насолит? Вы, что ли? Барбара. Тот, в кого вы не верите. Зато после вам будет хорошо. Билл (ретируясь). Пойду-ка я в Кеннингтаун, подальше от вашей болтовни. (Вдруг оборачивается к ней, очень злобно.) А если не найду там Мэг, то вернусь сюда: так и быть, отсижу за вас два года, убей меня бог! Барбара (еще мягче, если возможно). Не стоит, Билл. Она нашла себе другого парня. Билл. Это кого же? Барбара. Одного из обращенных ею. Он влюбился в нее, когда увидел ее чистую душу, просветленное лицо и вымытые волосы. Билл (в изумлении). Для чего это она их вымыла, рыжая дрянь? Они у нее красные, как морковь! Барбара. Они теперь очень красивые, потому что в глазах у нее новое выражение. Какая жалость, что вы опоздали. Этот парень натянул вам нос, Билл. Билл. Я ему натяну! Не больно-то она мне нужна. Это вы знайте. А все-таки я ее проучу, чтоб не гнушалась мной. И его проучу, чтоб не лез. Как его зовут? Барбара. Сержант Тоджер Фэрмайл. Шерли (злорадно вскакивая). Я пойду с ним, мисс. Посмотрю, как-то они встретятся. А когда все кончится, я свезу его в больницу. Билл (к Шерли, с нескрываемым опасением). Это тот самый, что ты говорил? Шерли. Он самый. Билл. Тот, что боролся в мюзик-холле? Шерли. Состязания в национальном спортивном клубе давали ему чуть не сотню в год. Теперь он их бросил из-за религии; у него, верно, руки чешутся, давно не был в деле. Вот обрадуется. Идем. Билл. Сколько в нем весу? Шерли. Тринадцать стоунов четыре фунта. Последняя надежда Билла рушится. Барбара. Ступайте поговорите с ним, Билл. Он вас обратит. Шерли. Обратит твою голову в яичницу. Билл (угрюмо). Не боюсь я его. Никого я не боюсь. А только он меня побьет — это как пить дать. Подвела она меня. (В унынии садится на край кормушки.) Шерли. Значит, ты не идешь? Так я и думал. (Садится снова.) Барбара (зовет). Дженни! Дженни (появляется в дверях убежища; на губе у нее пластырь). Слушаю, майор. Барбара. Пришлите Ромми Митченс убрать здесь. Дженни. Она боится. Барбара (на мгновение в ней вспыхивает сходство с матерью). Глупости! Пускай делает, что ей приказано. Дженни (зовет). Ромми! Майор велит вам идти сюда. Дженни подходит к Барбаре, стараясь держаться ближе к Биллу, чтобы он не подумал, что она боится его или обижена. Барбара. Бедняжка Дженни! Вы устали? (Взглядывая на разбитую губу.) Больно? Дженни. Нет, теперь не больно. Пустяки. Барбара (критически). Он постарался, видно. Бедный Билл! Вы ведь не сердитесь на него? Дженни. О нет, нет, я не сержусь, господь его благослови! Барбара целует ее. Дженни весело убегает в дом. Билл корчится от нового приступа своей странной и мучительной болезни, но молчит. Из убежища выходит Ромми Митченс. Барбара (идет ей навстречу). Ну, Ромми, поторопитесь. Возьмите эти кружки и тарелки и вымойте, а крошки бросьте птицам. Ромми берет тарелки и кружки, но Шерли отнимает у нее свою кружку, где еще осталось молоко. Шерли. Какие там крошки! Не такое теперь время, чтобы выбрасывать хлеб птицам. Прайс (появляется в дверях убежища). Майор, там какой-то джентльмен пришел смотреть убежище. Говорит, что он ваш отец. Барбара. Хорошо. Сейчас приду. Снобби уходит. Барбара идет за ним. Ромми (подходит крадучись к Биллу и говорит ему шепотом, но с глубочайшим убеждением в голосе). Я бы тебе показала, боров ты лопоухий, только она мне не позволила. Какой ты джентльмен, если бьешь женщину по лицу. Билл, переживающий душевный переворот, не обращает на нее внимания. Шерли (бежит за Ромми). Ну, ну! Ступай в дом, а то наживешь еще беды своей болтовней. Ромми (свысока). Я не имела удовольствия с вами познакомиться, сколько помню. (Захватив тарелки, уходит в убежигце.) Шерли. Вот это так... Билл (свирепо). Не разговаривай со мной, слышишь? Отстань от меня, не то я наделаю бед. Что я тебе? Грязь под ногами, что ли? Шерли (невозмутимо). Не беспокойтесь. Вам нечего бояться, что за вами станут бегать; ваше общество вовсе не так интересно. (Собирается войти в убежище.) В дверях показывается Барбара, справа от нее Андершафт. Барбара. Ах, вот вы где, мистер Шерли! (Становится между ними.) Это мой отец; я, кажется, вам говорила, что он свободомыслящий? Вы с ним, верно, столкуетесь. Андершафт (в изумлении). Я свободомыслящий? Ничего подобного! Напротив, убежденный мистик. Барбара. Ах, простите, пожалуйста! Кстати, папа, какая У вас религия? Может быть, мне придется с кем-нибудь вас знакомить. Андершафт. Религия? Ну, милая, ведь я миллионер. Это и есть моя религия. Барбара. В таком случае, боюсь, вам не столковаться. Ведь вы не миллионер, правда, Питер? Шерли. Нет, и горжусь этим. Андершафт (серьезно). Бедность, мой друг, не такая вещь, чтобы ею гордиться. Шерли (сердито). А кто наживал для вас миллионы? Я и мне подобные. Отчего мы бедны? Оттого, что сделали вас богатыми. Даже за все ваши доходы я бы не согласился поменяться с вами совестью. Андершафт. Даже за вашу совесть я не поменялся бы с вами доходом, мистер Шерли. (Идет под навес и садится на скамью.) Барбара (перебивает Питера на полуслове). Трудно себе представить, что это мой отец, правда, Питер? Может быть, вы пойдете в убежище, поможете девушкам? Сегодня мы сбились с ног. Шерли (с горечью). Да, конечно, ведь я у них в долгу за обед, не так ли? Барбара. Нет, не потому, что вы у них в долгу, а из любви к ним, Питер, из любви к ним. Он не понимает и даже несколько шокирован. Ну что вы так на меня смотрите? Подите в убежище, дайте вашей совести отдохнуть. (Подталкивает его к убежищу.) Шерли (в дверях). Жалко, что вас не учили шевелить мозгами, мисс. Из вас вышел бы замечательный лектор по атеизму. Барбара смотрит на отца. Андершафт. Не обращай на меня внимания, милая. Занимайся своим делом и позволь мне быть наблюдателем. Барбара. Хорошо, папа. Андершафт. Например, что такое вот с этим пациентом? Барбара (смотрит на Билла, который сидит все в той же позе, с тем же выражением мрачного раздумья). О, мы его живо вылечим. Вот, посмотри. (Подходит к Биллу и останавливается в ожидании.) Тот взглядывает на нее и снова опускает глаза, чувствуя себя неловко и злясь еще больше. Хорошо бы растоптать каблуками лицо Мэг Эбиджем — верно, Билл? Билл (в замешательстве вскакивает с колоды). Враки, я этого не говорил. Она качает головой. Кто вам сказал, что у меня на уме? Барбара. Ваш новый приятель. Билл. Какой еще новый приятель? Барбара. Дьявол, Билл. Когда ему удается опутать человека, тот становится несчастным, вот как вы. Билл (пытается показать, что ему сам черт не брат). Я вовсе не несчастен. (Опять садится и вытягивает ноги, стараясь казаться равнодушным.) Барбара. Ну, а если вы счастливы, почему же этого не видно? Билл (невольно подбирая ноги). Сказано вам, я счастлив, и отвяжитесь от меня! Чего вы ко мне пристали? Что я вам дался? Ведь я не вас двинул по роже! Барбара (мягко, подбираясь к его душе). Это не я к вам пристаю, Билл! Билл. А кто же еще? Барбара. Тот, кто не хочет, чтобы вы били женщину по лицу. Тот, кто желает сделать из вас человека. Билл (бахвалится). Сделать из меня человека? А я разве не человек? А? Кто говорит, что я не человек? Барбара. Может быть, где-нибудь в вас и сидит человек. Но — как же он допустил, что вы ударили бедняжку Дженни? Это было не очень-то человечно. Билл (вконец измученный). Отвяжитесь вы, говорю я вам. Довольно уж. Надоела мне ваша Дженни. Барбара. Так почему же вы все время об этом думаете? Почему вы боретесь с этим в душе? Ведь вы не обратились к богу! Билл (убежденно). Ну уж нет. Этого вам не дождаться. Барбара. Правильно, Билл. Не сдавайтесь. Соберитесь с силами. Не уступайте нам себя по дешевке. Тоджер Фэрмайл говорит, что он три ночи боролся с богом так, как никогда не боролся с японцем в мюзик-холле. Он сдался японцу только тогда, когда рука его была почти сломана. Он сдался богу только тогда, когда сердце его было почти разбито. Быть может, вам это не грозит — ведь у вас нет сердца. Билл. То есть как это нет? Почему это у меня нет сердца? Барбара. У человека с сердцем не поднялась бы рука на бедняжку Дженни, как по-вашему? Билл (чуть не плача). Ох, да когда же вы от меня отстанете? Ведь я вас не трогал. Что же вы не даете мне покоя? (Весь дергается.) Барбара (успокаивающе кладет руку ему на плечо и говорит кротким голосом, ни на минуту не давая ему опомниться). Это ваша совесть не дает вам покоя, Билл, а не я; мы все через это прошли. Идемте с нами, Билл. Он дико оглядывается по сторонам. Идемте с нами, к подвигам на земле и вечной славе на небесах. Ему становится невмоготу. Идемте. В убежище бьет барабан, Барбара оборачивается, и Билл с глубоким вздохом сбрасывает с себя чары. Из убежища выходит Адольф с турецким барабаном. А, вот и вы, Долли! Позвольте познакомить вас с моим новым другом, мистером Уокером. Билл, это мой парень, мистер Казенс. Казенс отдает честь палочкой. Билл. Собираетесь за него замуж? Барбара. Да. Билл (с чувством). Ну так помоги ему боже! Помоги ему боже! Барбара. Почему? Вы думаете, что он не будет со мной счастлив? Билл. Я едва вытерпел одно утро, а ему придется терпеть всю жизнь. Казенс. Ужасная мысль, мистер Уокер. Но я не могу расстаться с Барбарой. Билл. Ну, а я так могу. (Барбаре.) Слушайте-ка! Знаете, куда я сейчас иду и что собираюсь сделать? Барбара. Да, вы идете к богу. И не минет еще недели, как вы явитесь сюда и скажете мне об этом. Билл. Вот и врете. Я пойду в Кеннингтаун и плюну в глаза вашему Тоджеру. Я съездил Дженни по роже, а теперь пускай он съездит мне по роже, и я приду и покажусь вам- Он изобьет меня почище, чем я избил вашу Дженни. Вот мы и будем квиты! (Адольфу.) Правильно или нет? Вы — джентльмен, должны знать. Барбара. Лишние синяки делу не помогут. Билл. Вас не спрашивают. Помолчите хоть минутку. Я спрашиваю вот его. Казенс (задумчиво). Да, мне кажется, вы правы, мистер Уокер. Я тоже так поступил бы. Любопытно: древний грек сделал бы то же самое. Барбара. А какой от этого толк? Казенс. Что ж, это даст мистеру Фэрмайлу возможность размяться и успокоит душу мистера Уокера. Билл. Чепуха! Какая там душа! Почем вы знаете, есть у меня душа или нет? Вы ее не видели. Барбара. Я видела, как болела ваша душа, когда вы восстали против нее. Билл (сдерживая озлобление). Если б вы были моя девчонка и вот так же не давали мне слова сказать, уж я бы постарался, чтоб у вас везде заболело. (Адольфу.) Послушайтесь моего совета, приятель. Отучите ее болтать, не то вы помрете раньше времени. (С силой.) Угробит она вас, вот что с вами случится; она вас угробит. (Уходит в ворота.) Казенс (смотрит ему вслед). Любопытно, очень любопытно! Барбара (негодующе, тоном своей матери). Долли! Казенс. Да, милая, любить вас очень утомительно. Если так пойдет дальше, я долго не проживу. Барбара. Вас это огорчает? Казенс. Нисколько. (Он неожиданно смягчается и целует ее, перегнувшись через барабан, — как видно, не впервые, ибо без практики это почти невыполнимо.) Андершафт кашляет. Барбара. Ничего, папа, мы про вас не забыли. Долли, покажите папе убежище, мне некогда. (Энергичной походкой идет в дом.) Андершафт и Адольф остаются вдвоем. Андершафт сидит на скамье в той же позе наблюдателя и пристально смотрит на Адольфа. Адольф пристально смотрит на Андершафта. Андершафт. Мне кажется, вы догадываетесь, что у меня на уме, мистер Казенс. Казенс беззвучно взмахивает палочками, словно выбивая быструю дробь. Вот именно! А что если Барбара выведет вас на чистую воду? Казенс. Я и не думаю обманывать Барбару. Я совершенно не интересуюсь взглядами Армии спасения. Дело в том, что я нечто вроде коллекционера религий и ухитряюсь верить во все религии разом. Кстати, а вы во что-нибудь верите? Андершафт. Да. Казенс. Во что-нибудь из ряда вон выходящее? Андершафт. Только в то, что для спасения необходимы две вещи. Казенс (разочарованно, но вежливо). Ах да, по катехизису! Чарлз Ломэкс тоже принадлежит к англиканской церкви. Андершафт. Эти две вещи... Казенс. Крещение и... Андершафт. Нет. Деньги и порох. Казенс (изумленно, но с интересом). Это общее мнение наших правящих классов. Ново только то, что нашелся человек, который говорит это вслух. Андершафт. Совершенно верно. Казенс. Простите, а есть ли в вашей религии место справедливости, чести, правде, милосердию, любви и так далее? Андершафт. Да, это украшение беззаботной жизни богатых и сильных. Казенс. А что если придется выбирать между этими добродетелями и деньгами и порохом? Андершафт. Выбирайте деньги и порох — без них вы не сможете позволить себе быть правдивым, любящим, милосердным и так далее. Казенс. И это ваша религия? Андершафт. Да. Интонация этого ответа завершает разговор. Это «да» звучит, как фермата перед новым развитием темы. Казенс делает скептическую гримасу, пристально смотрит на Андершафта. Андершафт пристально смотрит на Казенса. Казенс. Барбара этого не потерпит. Вам придется выбирать между вашей религией и Барбарой. Андершафт. И вам тоже, мой друг. Она скоро откроет, что этот ваш барабан пустой. Казенс. Папа Андершафт, вы ошибаетесь: я убежденным сторонник Армии спасения. Вы не понимаете, что такое Армия спасения. Это армия радости, любви, мужества; она изгнала ужас, отчаяние, угрызение совести старых евангелических сект, одержимых страхом ада; она идет на бой с дьяволом под звуки труб и барабанов, с музыкой и танцами, со знаменами и пальмовыми ветвями, как и подобает воинству Христову при вылазке с небес. Она берет пропойцу из кабака и делает его человеком, она берет презренную тварь, которая прозябала на кухне, — и вот тварь эта становится женщиной. И не только она, но и люди из общества, сыновья и дочери нашей знати. Армия берет бедного учителя греческого языка, самое изломанное и самое подавленное существо из всегорода человеческого, питающееся греческими корнями, и пробуждает в нем рапсода, открывает ему, что такое истинный культ Диониса, и посылает его на улицу барабанить дифирамбы. (Играет на барабане громкий туш.) Андершафт. Вы поднимете на ноги все убежище. Казенс. О, там привыкли к неожиданным вспышкам экстаза. Но если барабан вас беспокоит... (Сует в карман палочки, снимает барабан и ставит его на землю против ворот.) Андершафт. Благодарю вас. Казенс. Вы помните, что говорит Еврипид о деньгах и порохе? Андершафт. Нет. Казенс (декламирует). Пусть тот или иной Соседа превзойдет оружьем и казной, И пусть мильоны душ людских томит броженье Бесчисленных надежд, которые им лгут И множат в них тоску, до срока отмирая, — Кто понял, как сладка простая жизнь земная, Тот — в днях, которые бегут, Отраду обретя, — уж тут Стал небожителем, не ведающим тленья. Перевод мой, как вы его находите? Андершафт. Я нахожу, мой друг, что если вы желаете узнать в жизни счастье, то должны сначала получить достаточно денег, чтобы не нуждаться, и достаточно власти, чтобы быть самому себе господином. Казенс. Звучит дьявольски неутешительно. (Декламирует.) Ужель кому-нибудь не ясно, что вселенной Предвечный правит дух, что в мире неизменно Царит его закон и что предела нет Его могуществу? Людская мудрость — бред, Когда она молчит о воле Провиденья. Что может быть добрей, чем божья благодать? Мы, смерти не страшась, должны спокойно ждать, Что принесет нам Рок, и к Барбаре питать Всегда в душе своей любовь и восхищенье. Андершафт. Вот как! У Еврипида упоминается Барбара? Казенс. Вольный перевод. Там стоит — «красота». Андершафт. Нельзя ли мне узнать, как отцу Барбары, на какие средства вы собираетесь вечно любить ее? Казенс. Так как вы отец Барбары, то это скорее ваше дело, а не мое. Я могу прокормить ее преподаванием греческого, вот, пожалуй, и все. Андершафт. И вы считаете, что она делает выгодную партию? Казенс (вежливо, но упрямо). Мистер Андершафт, я во многих отношениях человек слабый, робкий, пассивный, и здоровье у меня неважное. Но если я чего-нибудь хочу, то добиваюсь этого рано или поздно. Так и с Барбарой. Брак мне вовсе не по вкусу, я его просто боюсь, к тому же я не знаю, зачем мне Барбара и для чего я ей? Но у меня такое чувство, что жениться на ней должен я, и никто другой. Пожалуйста, считайте дело решенным. Я не хочу навязывать вам свою волю, но к чему отнимать у вас время и спорить о том, что неизбежно? Андершафт. Это значит, что вас ничто не остановит, даже превращение Армии спасения в культ Диониса? Казенс. Дело Армии спасения — спасать, а не препираться из-за имени того, кто нашел верный путь. Дионис или другой — не все ли равно? Андершафт (вставая и подходя к нему). Профессор Казенс, мне по сердцу такие молодые люди, как вы. Казенс. Мистер Андершафт, насколько я понимаю, вы продувной старый плут, но вы импонируете моему чувству сарказма. Андершафт молча протягивает ему руку. Они обмениваются рукопожатием. Андершафт (настраиваясь на серьезный лад). А теперь к делу. Казенс. Простите. Мы говорили о религии. Зачем переходить к такому неинтересному и маловажному предмету, как дело? Андершафт. Религия и есть наше дело в данную минуту, потому что без религии нам с вами не добиться Барбары. Казенс. И вы тоже влюбились в Барбару? Андершафт. Да, отеческой любовью. Казенс. Отеческая любовь к взрослой дочери — опаснейшее из увлечений. Приношу извинения в том, что осмелился поставить свою вялую, робкую, пугливую привязанность рядом с вашей. Андершафт. Ближе к делу. Нам нужно завоевать Барбару, а мы с вами не методисты. Казенс. Не беда. Сила, при помощи которой Барбара правит здесь, та сила, которая правит самой Барбарой, — не кальвинизм, не пресвитерианство, не методизм... Андершафт. И даже не язычество древних греков? Казенс. Согласен. Барбара верит на свой лад, вполне оригинально. Андершафт (торжествующе). Ага! Недаром она Барбара Андершафт. Вдохновение она черпает в себе самой. Казенс. А как, вы думаете, оно туда попало? Андершафт (увлекаясь все больше). Наследие Андершафтов. Я передал свой факел дочери. Она будет проповедовать мое евангелие и обращать в мою веру... Казенс. Как? Деньги и порох? Андершафт. Да, деньги и порох. Свобода и власть. Власть над жизнью и власть над смертью. Казенс (вежливо, стараясь свести его с облаков на землю). Это замечательно, мистер Андершафт. Вам, разумеется, известно, что вы сумасшедший? Андершафт (с удвоенной силой). А вы? Казенс. Форменный маньяк. Так и быть, владейте моей тайной, раз и ваша мне известна. Но я удивляюсь. Разве сумасшедший может делать пушки? Андершафт. А кто, кроме сумасшедшего, стал бы их делать? А теперь (с удвоенной энергией) вопрос за вопрос. Разве человек в здравом уме может переводить Еврипида? Казенс. Нет. Андершафт (хватает его за плечи). Разве женщина в здравом уме может сделать пропойцу человеком или жалкую тварь — женщиной? Казенс (склоняясь перед бурей). Отец Колосс... капиталист Левиафан... Андершафт (наступает на него). Так сколько же сумасшедших сегодня в убежище, двое или трое? Казенс. Вы хотите сказать, что Барбара такая же сумасшедшая, как мы с вами? Андершафт (легонько отстраняет его от себя и сразу приходит в равновесие). Вот что, профессор, условимся называть вещи своими именами. Я — миллионер, вы — поэт, Барбара — спасительница душ. Что у нас общего с чернью, с толпой рабов и идолопоклонников? (Садится, презрительно пожимая плечами.) Казенс. Берегитесь! Барбара влюблена в простой народ. Я тоже. Неужели вам незнакома романтика этой любви? Андершафт (холодно и сардонически). Уж не влюблены ли вы в бедность, как святой Франциск? В грязь, как святой Симеон? В болезни и страдания, как наши сестры милосердия и филантропы? Такая страсть не добродетель, а самый противоестественный из пороков. Любовь к простому народу может увлечь внучку лорда и университетского профессора, а я сам был человеком простым и бедным, для меня в этом нет никакой романтики. Пусть бедняки делают вид, будто бедность есть благословение божие, пусть трусы создают религию из своей трусости и проповедуют смирение,— мы не так просты. Мы трое должны возвышаться над простой чернью; иначе, как мы поможем их детям подняться и стать рядом с нами? Барбара должна принадлежать нам, а не Армии спасения. Казенс. Я могу сказать только, что если вы думаете оттолкнуть ее от Армии спасения такими разговорами, как со мною, то вы не знаете Барбары. Андершафт. Друг мой, я никогда не прошу того, что могу купить. Казенс (в ярости). Так ли я вас понял: вы хотите сказать, что можете купить Барбару? Андершафт. Нет, но я могу купить Армию спасения. Казенс. Совершенно невозможно! Андершафт. Вот увидите. Все религиозные организации существуют тем, что продают себя богачам. Казенс. Но не Армия. Это церковь бедняков. Андершафт. Тем больше оснований купить ее. Казенс. Не думаю, чтобы вам было известно, что именно Армия делает для бедных. Андершафт. Как же, известно: заговаривает им зубы. Как человеку деловому, мне довольно и этого. Казенс. Какие пустяки! Она прививает им трезвость. Андершафт. Я предпочитаю трезвых рабочих. Прибыли больше. Казенс. ...честность... Андершафт. Честные рабочие всего выгодней. Казенс. ...привязанность к семье и дому... Андершафт. Тем лучше: они примирятся с чем угодно, лишь бы не менять место работы. Казенс. ...чувство довольства жизнью... Андершафт. Неоценимое предохранительное средство против революции. Казенс. ...бескорыстие... Андершафт. Равнодушие к собственным интересам — мне это подходит как нельзя более. Казенс. ...обращает их мысли к небесам... Андершафт. А не к социализму и тред-юнионизму. Превосходно. Казенс (возмущенно). Вот уж действительно продувной старый плут! Андершафт (указывая на Питера Шерли, который только что вышел из убежища и в унынии бродит по двору). А вот это честный человек? Шерли. Да. А какая мне польза от моей честности? (Проходит мимо и угрюмо садится на скамью под навесом.) Снобби Прайс, сияя лицемерной улыбкой, и Дженни Хилл с тамбурином, полным медяков, выходят из убежища и подходят к барабану. Дженни отсчитывает на нем деньги. Андершафт (отвечая Шерли). Зато вашим хозяевам от этого была большая польза! (Садится на стол, ставит ногу на боковую скамью.) Казенс, подавленный, садится на ту же скамью, ближе к убежищу. Барбара выходит из убежища на середину двора; она взволнована и выглядит несколько утомленной. Барбара. У нас только что состоялся замечательный митинг у ворот, выходящих на Крипс-лейн. Кажется, я еще никогда не видела, чтобы публика была так растрогана, как после вашей проповеди, мистер Прайс. Прайс. Я бы радовался тому, что до сих пор вел греховную жизнь, если бы мог поверить, что это поможет другим избежать стези порока. Барбара. Поможет, Снобби, поможет. Сколько, Дженни? Дженни. Четыре шиллинга десять пенсов, майор. Барбара. Ах, Снобби, если б вы дали вашей несчастной матери еще одну затрещину, мы собрали бы целых пять Шиллингов! Прайс. Если б она слышала вас, мисс, она бы тоже об это пожалела. Но до чего же я счастлив! Какая это будет для нее радость, когда она узнает, что я спасен! Андершафт. Могу я внести недостающие два пенса, Барбара? Лепта миллионера, а? (Достает из кармана два медяка.) Барбара. Как вы заработали эти деньги? Андершафт. Как и всегда, продажей пушек, торпед, подводных лодок и моих новых патентованных ручных гранат «великий герцог». Барбара. Положите их обратно в карман. Здесь вы не купите себе спасение за два пенса; вы должны заработать его. Андершафт. Разве двух пенсов мало? Я могу прибавить, если ты настаиваешь. Барбара. Даже двух миллионов было бы мало. Ваши руки в крови, и омыть их может только чистая кровь. Деньги здесь бесполезны. Возьмите их обратно. (Оборачиваясь к Казенсу.) Долли, напишите для меня еще одно письмо в газеты. Казенс делает гримасу. Да, я знаю, что вам не хочется, а все-таки придется написать. Этой зимой мы не в силах помочь голодающим: все сидят без работы. Генерал говорит, что, если мы не достанем денег, придется закрыть убежище. На митингах я так клянчу у публики, что самой делается совестно. Правда, Снобби? Прайс. Смотреть на вашу работу, мисс, одно удовольствие. Как вы этим гимном подняли сбор с трех шиллингов шести пенсов до четырех шиллингов десяти — пенни за пенни, стих за стихом, просто удивительно! Никакому торгашу за вами не угнаться! Барбара. Да, но все же лучше было бы обойтись без этого. Я, в конце концов, начинаю больше заботиться о сборе, чем о душах человеческих. Что нам эти медяки, собранные в шляпу? Нам нужны тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч! Я хочу обращать людей ко Христу, а не просить милостыню для Армии. Ведь я не стала бы просить для себя, скорее умерла бы. Андершафт (с глубочайшей иронией). Подлинный альтруизм способен на все, милая моя. Барбара (собирает медяки с барабана в мешок; простосердечно). Да, не правда ди? Андершафт иронически смотрит на Казенса. Казенс (тихо Андершафту). Мефистофель! Макиавелли! Барбара (со слезами на глазах завязывает мешок и кладет его в карман). Чем их кормить? Не могу же я говорить о вере человеку с голодными глазами? (Чуть не плача.) Это ужасно. Дженни (подбегает к ней). Майор, милочка моя... Барбара (выпрямляясь). Нет, не утешайте меня. Это ничего. Мы достанем денег. Андершафт. Каким образом? Дженни. Молитвой, конечно. Миссис Бэйнс говорит, что она молилась о деньгах вчера вечером, а она еще никогда не молилась напрасно, ни единого разу. (Подходит к воротам и выглядывает на улицу.) Барбара (которая тем временем вытерла глаза и успокоилась). Кстати, папа, миссис Бэйнс здесь, она пойдет с нами на большой митинг и очень хочет с вами познакомиться, уж не знаю почему. Может быть, она вас обратит. Андершафт. Я буду в восторге, милая. Дженни (у ворот, возбужденно). Майор, майор! Этот человек опять здесь! Барбара. Какой человек? Дженни. Тот, который меня ударил. Ах, может быть, он для того и вернулся, чтобы вступить в Армию. Билл Уокер входит в ворота, глубоко засунув руки в карманы и повесив голову, с видом игрока, проигравшегося дочиста; куртка его в снегу. Он останавливается между Барбарой и барабаном. Барбара. Ага, Билл! Уже вернулись? Билл (язвительно). А вы все болтаете, а? Барбара. Да, почти все время. Ну что же, отплатил вам Тоджер за скулу бедной Дженни? Билл. Нет, не отплатил! Барбара. Мне показалось, что куртка у вас в снегу. Билл. Ну да, в снегу. А вам так-таки нужно знать, откуда взялся снег? Барбара. Да. Билл. Ну так вот: с мостовой в Кеннингтауне. Я его унес на своей спине, понятно? Барбара. Жаль, что вы не унесли его на своих коленях. Это принесло бы вам больше пользы. Билл (невесело шутит). Я старался уберечь чужие колени. Он, знаете ли, стал коленями на мою голову. Дженни. Кто? Билл. Да Тоджер. Он за меня молился — с удобством молился: я ему был вместо ковра. И Мэг тоже молилась. И все это чертово сборище. Мэг говорит: «Господи, сокруши его непокорный дух, но осени благодатью его сердце». Так и сказала: «Осени благодатью его сердце». А ее парень — тринадцать стоунов четыре фунта — всей своей тяжестью в это время давит мне на голову. Смешно, а? Дженни. Нет, что вы. Нам очень жаль вас, мистер Уокер. Барбара (не скрывая своего удовольствия). Какой вздор! Разумеется, это смешно. Так вам и надо, Билл! Вы, должно быть, первый к нему пристали. Билл (упрямо). Я сделал то самое, что хотел: плюнул ему в глаза. А он закатил глаза и говорит: «Вот я удостоился того, что меня оплевали во имя твое!» —так и сказал. А Мэг сказала: «Аллилуйя, слава тебе боже»; а Тоджер назвал меня братом, набросился на меня, как будто я мальчишка, а он — моя мать и моет меня по субботам. И я с ним вовсе не дрался. Половина народу на улице молилась, а другая половина животики надрывала от смеху. (Барбаре.) Ну вот! Довольны вы теперь? Барбара (глаза ее блестят от радости). Жаль, что меня там не было, Билл. Билл. Ну да, вы бы лишний раз поговорили на мой счет. Дженни. Мне очень жаль, мистер Уокер. Билл (свирепо). Нечего вам жалеть. Никто вас не просит. Слушайте-ка! Ведь я разбил вам губу. Дженни. Ничего, мне не было больно; право, не было больно, разве какую-нибудь минутку. Я только испугалась. Билл. Не желаю я вашего прощения и ничего не желаю. Я заплачу за то, что сделал. Я хотел было подставить собственную челюсть, чтобы расквитаться с вами... Дженни (в отчаянии). Нет, нет... Билл (нетерпеливо). А я вам говорю — подставил. Слушайте, что вам говорят. А вышло, что за мои старания надо мной же все потешались на улице. Что же, если этим способом не удалось с вами расквитаться, можно и по- другому. Послушайте-ка! У меня было отложено два фунта на черный день, и фунт еще цел. Один мой приятель на прошлой неделе поссорился с бабенкой, на которой собирался жениться, задал ей хорошую трепку; и его оштрафовали на пятнадцать шиллингов. Он имел право ее бить, раз они собирались пожениться, а я не имел права вас бить, — значит, накинем еще пять шиллингов, и пускай будет ровно фунт. (Достает деньги.) Вот, возьмите, и чтоб не было больше этих молитв и прощений и чтоб ваш майор не приставал ко мне больше. Что я сделал, то сделал; заплатил — и делу конец. Дженни. О, я не могу взять эти деньги, мистер Уокер! Но если бы вы дали шиллинг или два бедной Ромми Митченс! Вы ее очень больно побили, а ведь она старая женщина. Билл (презрительно). Ну уж нет. Я ее и еще стукну, попадись только мне на глаза. Пускай судится со мной, как грозилась. Она-то меня не простила; непохоже, знаете ли. Я про нее и думать забыл. Чтоб из-за нее совесть меня мучила, как вот она говорит (указывая на Барбару), — да ничего подобного, это все равно что свинью приколоть. А вы бросьте эти ваши поповские штучки: всякие там прощения, да уговоры, да приставания — прямо хоть вешайся! Не желаю я этого, говорят вам! Берите вы ваши деньги и отвяжитесь от меня с вашей подбитой губой. Дженни. Майор, можно мне взять немножко денег для Армии? Барбара. Нет. Армию нельзя купить. Нам нужна ваша душа, Билл, меньше мы не возьмем. Билл (с горечью). Знаю. Не нужны вам мои гроши. Ведь вы внучка графа. Вам нужно сотню фунтов, никак не меньше. Андершафт. Ну же, Барбара! На сотню фунтов ты можешь сделать немало добра! Если ты облегчишь совесть этого джентльмена и возьмешь у него фунт, я добавлю девяносто девять. Билл, ослепленный таким богатством, невольно подносит руку к козырьку кепи. Барбара. О, вы слишком щедры, папа. Билл предлагает двадцать сребреников. Вам нужно добавить только остальные десять. За эту стандартную цену можно купить всякого, кто продается. Я не продаюсь, и Армия не продается. (Биллу.) Вы не будете знать ни одной минуты покоя, пока не придете к нам. Вы не можете бороться против собственного спасения. Билл (угрюмо). Я не могу бороться с болтливыми женщинами и борцами из мюзик-холла. Я предлагал заплатить, а больше я ничего не могу сделать. Хотите берите, хотите нет — дело ваше. Вот деньги. (Бросает золотой на барабан и садится на кормушку.) Монета привлекает внимание Снобби Прайса, который пользуется первым удобным моментом и бросает на нее свою шапку. Из убежища выходит миссис Бэйнс. Она одета в мундир комиссара Армии спасения. Это серьезная на вид женщина, лет сорока, с ласковыми и настойчивыми интонациями и трогательными манерами. Барбара. Это мой отец, миссис Бэйнс. Андершафт выходит из-за стола, с подчеркнутой вежливостью снимая шляпу. Постарайтесь убедить его. Меня он не слушает, потому что до сих пор помнит, какая я была дурочка в детстве. (Оставляет их вдвоем и вступает в разговор с Дженни.) Миссис Бэйнс. Вам показывали убежище, мистер Андершафт? Вы, конечно, слышали о нашей работе. Андершафт (очень вежливо). Вся Англия знает о ней, миссис Бэйнс. Миссис Бэйнс. Нет, сэр, Англия о нас не знает, иначе нам не пришлось бы ограничивать себя из-за нужды в деньгах. Мы развернули бы работу по всей стране. Позвольте вам сказать, что, если бы не мы, в Лондоне этой зимой начались бы бунты. Андершафт. Вы в самом деле так думаете? Миссис Бэйнс. Я знаю. Я помню тысяча восемьсот восемьдесят шестой год, когда вот такие богачи, как вы, ожесточились сердцем против бедных. Тогда били окна в клубах на Пэл-Мэле. Андершафт (радостной улыбкой одобряя этот способ). И пожертвования в пользу бедных на другой день дошли с тридцати тысяч фунтов до семидесяти девяти тысяч! Как же, я это прекрасно помню. Миссис Бэйнс. Так вот, не поможете ли вы мне? Теперь бедняки уже не станут бить окна. Поди сюда, Прайс. Покажись вот этому джентльмену. Прайс подходит. Помнишь, как били окна? Прайс. Мой старик отец подумал было, что начинается революция. Миссис Бэйнс. А теперь ты стал бы бить окна? Прайс. Нет, мэм. Мне открылось окно на небеса. Теперь я знаю, что богачи такие же грешники, как и я. Ромми (показывается наверху, у чердачной двери). Снобби Прайс! Прайс. Чего тебе? Ромми. Ваша мать спрашивает вас, она у ворот на Крипс-лейн. Она услыхала про вашу исповедь. Прайс бледнеет. Миссис Бэйнс. Ступайте, мистер Прайс, помолитесь вместе с нею. Дженни. Можете пройти через убежище, Снобби. Прайс (обращаясь к миссис Бэйнс). Я не могу встретиться с ней сейчас, мэм, когда тяжесть грехов еще не свалилась с моей души. Скажите ей, что сын будет дожидаться ее дома, коротая время в молитве. (Проскальзывает в ворота и по дороге захватывает с барабана золотой вместе с шапкой.) Миссис Бэйнс (со слезами на глазах). Вот видите, как мы укрощаем злобу и горечь против богачей в сердцах бедняков. Андершафт. Это, конечно, весьма удобно и лестно для всех крупных работодателей, миссис Бэйнс. Миссис Бэйнс. Барбара, Дженни! У меня хорошие новости, чудесные новости! Дженни подбегает к ней. Моя молитва услышана. Ведь я говорила, что так и будет. Правда, Дженни? Дженни. Да, да. Барбара (подходя ближе к барабану). Хватит ли у нас денег? Не придется ли закрывать убежище? Миссис Бэйнс. Надеюсь, денег у нас хватит на все убежища. Лорд Саксмондхэм обещал нам пять тысяч фунтов... Барбара. Ура! Дженни. Слава богу! Миссис Бэйнс. ...если... Барбара. «Если»? Если что? Миссис Бэйнс. ...если еще пять джентльменов дадут по тысяче каждый, чтобы было ровно десять тысяч. Барбара. Кто такой лорд Саксмондхэм? Никогда о нем не слышала. Андершафт (который навострил уши при имени этого пэра и с любопытством смотрит на Барбару). Новый титул, милая. Ты слышала имя сэра Горэйса Боджера? Барбара. Боджера? Владельца водочного завода? Виски Боджера! Андершафт. Ну, так это он самый и есть. Он один из величайших благодетелей общества. Он реставрировал собор в Гэкингтоне. За это его сделали баронетом. Он пожертвовал полмиллиона в фонд своей партии. За это его сделали бароном. Шерли. А кем его сделают за пять тысяч? Андершафт. Больше уже не осталось титулов. Так что, я думаю, эти пять тысяч пойдут на спасение его души. Миссис Бэйнс. Дай-то бог! Ах, мистер Андершафт, у вас есть очень богатые друзья. Помогите нам получить остальные пять тысяч. Сегодня у нас будет большой митинг в зале собраний на Майл Энд-роуд. Если б я могла объявить, что один джентльмен дал согласие поддержать лорда Саксмондхэма, другие последовали бы его примеру. Может быть, вы знаете кого-нибудь? Не могли ли бы вы?.. (Глаза ее наполняются слезами.) Ах, подумайте об этих бедных людях, мистер Андершафт, подумайте, как много это для них значит и какие это пустяки для такого большого человека, как вы. Андершафт (иронически любезно). Миссис Брайнс, вы неотразимы. Я не могу огорчить вас и не могу отказать себе в удовольствии заставить раскошелиться Боджера. Вы получите ваши пять тысяч. Миссис Бэйнс. Благодарю тебя, боже! Андершафт. А меня вы не благодарите? Миссис Бэйнс. О сэр, не старайтесь казаться циником, не стыдитесь того, что вы добрый человек. Господь воздаст вам сторицей, и наши молитвы всю жизнь будут охранять вас, словно крепостные стены. (Осторожно.) Бы дадите мне чек, чтоб я могла показать его на митинге, не правда ли? Дженни, принесите перо и чернила. Дженни бежит в дом. Андершафт. Не беспокойтесь, мисс Хилл, у меня есть вечное перо. Дженни останавливается. Андершафт садится за стол и пишет чек. Казенс встает, уступая ему место. Все смотрят на него молча. Билл (цинично, обращаясь к Барбаре; тон у него теперь в высшей степени нахальный). Почем нынче спасение души? Барбара. Стойте! Андершафт перестает писать. Вee оборачиваются к ней в изумлении. Миссис Бэйнс, вы в самом деле собираетесь взять эти деньги? Миссис Бэйнс (удивленно). А почему же не взять, милочка? Барбара. Почему? А знаете ли вы, что такое мой отец? Разве вы забыли, что лорд Саксмондхэм — это водочник Боджер? Помните, как мы просили совет округа запретить ему освещать небо огненной надписью «Водка Боджера»? Несчастные пропойцы на набережной не могут очнуться от тревожного сна без того, чтобы эта мерзкая вывеска в небесах не пробудила в них пагубной жажды. Знаете ли вы, что самое худшее, с чем мне приходилось здесь бороться? Это не дьявол, а Боджер, Боджер, Боджер и его водка, его заводы, его кабаки! Вы хотите, чтобы и наше убежище стало кабаком, а я в нем хозяйкой? Билл. Да и водка-то ни к черту не годная. Миссис Бэйнс. Милая Барбара, у лорда Саксмондхэма, как у каждого из нас, есть душа, которую нужно спасти. Если бог внушил ему мысль употребить свои деньги на доброе дело, то не нам противиться тому, что молитва наша услышана. Барбара. Я знаю, что его душу нужно спасти. Пусть придет сюда, и я сделаю все, чтобы помочь этому спасению. Но ведь он хочет откупиться чеком, а сам будет грешить по-старому. Андершафт (рассудительным тоном, в котором один Казенс усматривает иронию). Милая моя Барбара, алкоголь очень полезен. Он помогает больным... Барбара. Ничего подобного. Андершафт. Ну, скажем, помогает врачу, — это, быть может, менее спорный способ выразить ту же мысль. Для миллионов людей алкоголь делает сносной такую жизнь, какой трезвому не вынести. Он помогает парламенту решать в одиннадцать часов вечера такие дела, каких ни один человек в здравом уме не смог бы разрешить и в одиннадцать утра. Виноват ли Боджер в том, что этим неоценимым даром злоупотребляет какой-нибудь один процент бедняков? (Снова поворачивается к столу и подписывает чек.) Миссис Бэйнс. Барбара, как вы полагаете, больше или меньше пьяных станет оттого, что все эти бедные души, которые мы стараемся спасти, завтра утром найдут двери убежища запертыми? Лорд Саксмондхэм дает нам деньги для борьбы с пьянством — для борьбы с ним самим. Казенс (лукаво). Чистое самопожертвование со стороны Боджера, это ясно! Благослови, боже, доброго Боджера. Силы изменяют Барбаре, когда она видит, что и Адольф предал ее. Андершафт (встает, отрывает чек, кладет чековую книжку в карман и проходит мимо Казенса к миссис Бэйнс). И я тоже, миссис Бэйнс, могу претендовать на бескорыстие. Подумайте сами, какое у меня ремесло! Вспомните вдов и сирот, мужчин и юношей, разорванных на куски шрапнелью, отравленных лиддитом и люизитом! Миссис Бэйнс морщится, но он безжалостно продолжает. Вспомните моря крови — и ни одной капли этой крови не пролито за правое дело! — вытоптанные нивы мирных крестьян, работающих под огнем неприятеля, в муках голода, злобу трусов и лжецов, которые, сидя дома, подстрекают других к войне для удовлетворения своего национального тщеславия! Все это приносит мне доход; я только богатею и получаю больше заказов, когда газеты об этом трубят. Ну, а ваше ремесло — проповедовать на земле мир и в человецех благоволение. Лицо миссис Бэйнс опять проясняется. Каждый обращенный вами — это новый голос против войны. Губы ее шевелятся, произнося молитву. А все же я отдаю эти деньги вам и тем ускоряю свое собственное разорение! (Дает ей чек.) Казенс (вскакивает на скамью в злорадном восторге). Царство небесное на земле насаждают человеколюбцы Боджер и Андершафт! Возрадуйтесь! (Достает палочки из кармана и размахивает ими.) Миссис Бэйнс (берет чек). Чем дольше я живу, тем больше вижу доказательств, что неизмеримая благость господня рано или поздно все обращает на пользу делу спасения. Что доброго можно было ожидать от пьянства и войны? Однако доходы с них принесены сегодня на алтарь спасения и совершат благое дело. (Она растрогана до слез.) Дженни (подбегает к миссис Бэйнс и обнимает ее). О боже, какая радость, как все это хорошо! Казенс (с судорожной иронией). Воспользуемся этой незабвенной минутой. Отправимся немедля на митинг! Извините, я сейчас вернусь. (Убегает в дом.) Дженни берет с барабана свой тамбурин. Миссис Бэйнс. Мистер Андершафт, приходилось ли вам видеть, как тысячная толпа падает на колени в едином порыве и начинает молиться? Пойдемте с нами на митинг. Барбара скажет им, что Армия спасена, и спасена вами. Казенс (стремительно выбегает из убежища с флагом и тромбоном и становится между миссис Бэйнс и Андершафтом). Вы первая понесете флаг, миссис Бэйнс. (Передает ей флаг.) Мистер Андершафт — талантливый тромбонист; его игра придаст нечто олимпийское Вестхэмскому маршу Армии спасения. (Андершафту, навязывая ему тромбон.) Труби, Макиавелли, труби! Андершафт (Казенсу, принимая тромбон). Труба сионская! Казенс бросается к барабану, хватает его и надевает через плечо. (Громко.) Постараюсь сделать, что могу. Я бы мог исполнить партию баса, если б знал мотив. Казенс. Это свадебный марш из какой-то оперы Доницетти, но мы его приспособили. Мы все тут же приспосабливаем для служения благим целям, даже Боджера. Помните хор: «Великая радость» — «Immenso giubilo»? Барабанная дробь: там-там-та-та-там, там-там-та- та. Барбара. Долли, вы разбили мое сердце. Казенс. Одним разбитым сердцем больше или меньше — не все ли равно теперь? Дионис Андершафт сошел на землю. Я неистовствую. Миссис Бэйнс. Ну же, Барбара! Наша душенька майор должна нести флаг вместе со мной. Дженни. Да, да, майор, душенька. Казенс выхватывает тамбурин у Дженни и молча подносит его Барбаре. Барбара, вздрогнув, отталкивает тамбурин. Казенс небрежно перебрасывает его обратно Дженни и идет к воротам. Барбара. Я не могу. Дженни. Как не можете? Миссис Бэйнс (со слезами на глазах). Барбара, вы думаете, я поступила нехорошо, что взяла деньги? Барбара (подходит к ней и порывисто целует ее). Нет, нет, дорогая, помоги вам бог, так и нужно было сделать — вы спасли Армию. Ступайте, желаю вам удачи. Дженни. А вы не пойдете? Барбара. Нет. (Откалывает с воротника серебряную брошь в виде буквы S.) Миссис Бэйнс. Барбара, что вы делаете? Дженни. Зачем вы снимаете значок? Вы же не уходите от нас, майор? Барбара (спокойно). Отец, подите сюда. Андершафт (подходит к ней). Милая моя! (Увидев, что она собирается приколоть ему значок, в смятении ретируется под навес.) Барбара (идет за ним). Не пугайтесь. (Прикалывает значок и отступает к столу, чтобы дать другим полюбоваться на Андершафта.) Вот! Правда, совсем не много за пять тысяч фунтов? Миссис Бэйнс. Барбара, если вы не идете молиться с нами, обещайте мне, что помолитесь за нас. Барбара. Я не могу молиться теперь. Может быть, я никогда больше не буду молиться. Миссис Бэйнс. Барбара! Дженни. Майор! Барбара (едва владея собой). Не могу больше. Скорей уходите! Казенс (обращаясъ к процессии, выстроившейся за воротами). Пошли! Музыка, начинаю! (Дает тон.) Оркестр начинает марш, скоро замирающий в отдалении, так как процессия двигается быстро. Миссис Бэйнс. Мне нужно идти, милочка. Вы переутомились, а завтра опять все будет хорошо. Вы не оставите нас. Ну, Дженни, идем под нашим старым флагом. Кровь и огонь! (Маршируя, выходят за ворота с флагом.) Дженни. Аллилуйя, аллилуйя, слава тебе боже! (Марширует, размахивая тамбурином.) Андершафт (Казенсу, маршируя мимо него и пристраивая тромбон поудобнее). Мои дукаты и моя дочь! Казенс (следуя за ним). Деньги и порох! Барбара. Пьянство и убийство! Боже мой, зачем ты покинул меня? (Опускается на скамью, закрыв лицо руками.) Марш замирает в отдалении. Билл Уокер крадучись подходит к Барбаре. Билл (язвительно). Почем нынче спасение души? Шерли. Лежачего не бьют. Билл. А она меня и лежачего била. Почему же не дать ей сдачи? Барбара (поднимает голову). Я не брала ваших денег, Билл. (Подходит к воротам и становится спиной к Шерли и Биллу, пряча от них лицо.) Билл (насмешливо, вслед ей). Ну да, там для вас было маловато. (Оборачивается к барабану и замечает, что золотого нет.) Ого! Если вы не взяли, так кто-то другой взял. Куда же он девался? Провалиться мне, эта Дженни Хилл его все-таки взяла! Ромми (кричит ему с чердака). Врешь ты, мерзавец! Это Снобби Прайс стащил золотой с барабана, когда брал свою шапку. Я здесь стою все время, я видела, как он стащил деньги! Билл. Как? Стащил мои деньги? Чего же ты не кричала караул, старая разиня? Ромми. Так тебе и надо, не дерись! Нагрели тебя на целый золотой, будешь знать! (Испускает злорадный торжествующий клич.) Ага, попало! Поквитались мы с тобой! Будешь помнить в другой раз! Билл выхватывает у Шерли кружку и швыряет ее в Ромми, она вовремя захлопывает чердачную дверь. Кружка разбивается о дверь, сыплются осколки. Билл (посмеивается). Скажи-ка, старик, в каком часу этот самый Снобби Прайс спас свою душу? Барбара (обращается к нему уже спокойнее, с невозмутимой кротостью). В половине первого, Билл. А ваш золотой он украл без четверти два. Я знаю. Ну что же, не терять же вам ваши деньги. Я пришлю их вам. Билл (голос его звучит мягче). Ну нет! Хоть бы мне с голоду пришлось подыхать, меня купить нельзя. Шерли. Будто бы нельзя? Да ты продашь себя черту за бутылку пива; только вот черта нет, купить некому. Билл (не смущаясь). С удовольствием продал бы, приятель, да и не раз продавал. А вот ей меня не купить. (Подходит к Барбаре.) Вам душа моя понадобилась? А вот вы ее и не получили. Барбара. Чуть было не получила. Но продала вам обратно за десять тысяч фунтов. Шерли. И то дорого дали! Барбара. Нет, Питер, она дороже стоит. Билл (чувствуя себя застрахованным от спасения души). Нечего тут, теперь вам меня не обойти. Не верю я в это, а сегодня и сам увидел, что моя правда. (Уходит.) Прощай, старый блюдолиз! Будьте здоровы, майор, графская внучка! (В воротах оборачивается.) Почем нынче спасение души? Снобби Прайс! Ха-ха! Барбара (протягивает руку). Прощайте, Билл! Билл (застигнутый врасплох, хватается за шапку, потом снова нахлобучивает ее, с вызовом). Еще чего! Барбара опускает руку. (Его начинает мучить совесть.) Да вы не обижайтесь, право. Я против вас ничего не имею. Не сердитесь на меня. До свидания, мисс. (Уходит.) Барбара. Не сердитесь и вы. До свидания, Билл. Шерли (качая головой). Вы уж очень с ним носитесь, мисс. Не знаете вы их. Барбара (подходит к нему). Питер, теперь со мною то же, что с вами. Выгнали, вот я и без работы. Шерли. У вас есть молодость и надежда. На два очка больше, чем у меня. Барбара. Я достану вам работу, Питер. Вот и надежда для вас, а с меня будет и молодости. (Пересчитывает свои деньги.) Осталось на два чая у Локарта, на ночлежку для вас и мне на трамвай и автобус. Он хмурится и встает с видом оскорбленной гордости. (Берет его за руку.) Не обижайтесь, Питер. Что за счеты между друзьями? И говорите со мной, не давайте мне плакать. (Уводит его к воротам.) Шерли. Я, знаете ли, не привык разговаривать с вашим братом... Барбара (настойчиво). Нет, нет, вы должны со мной поговорить. Расскажите мне о книгах Тома Пейна и о лекциях Брэдло. Идемте. Шерли. Эх, вот если бы вы прочли как следует Тома Пейна, мисс! Вместе выходят из ворот. (обратно)
Последние комментарии
1 день 6 часов назад
1 день 16 часов назад
2 дней 4 часов назад
2 дней 12 часов назад
2 дней 13 часов назад
2 дней 14 часов назад