Первинка [Николай Степанович Винграновский] (fb2) читать онлайн
Книга 511706 устарела и заменена на исправленную
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
РИСУНКИ В. КУДРЯВЦЕВОЙ
Миколка добежал до райцентра.
Ни хат, ни деревьев не было на окраине этого степного городка — груды битого кирпича, какие-то обломки.
На перекрёстке двух мёртвых улиц Миколка остановился: куда теперь?
Послышался топот. Снизу, от реки, показалась серая толпа. Это вели пленных немцев. Вели их наши парни, совсем мальчишки, с красными звёздами на серых шапках, в стёганках.
Руки у пленных устало повисли, плечи поникли, а вместо лиц были только глаза — от страха.
Но Миколка на немцев не глядел. Он глядел на наших, всматривался в каждого бойца, надеясь встретить кого нужно.
Колонна свернула в степь, а Миколка побежал в сторону хат и землянок.
Возле хаты-мазанки Миколка остановился. Мальчик и девочка сидели у стены: девочка теребила над решетом кукурузу, а мальчик, старший, растирал кукурузу на тёрке.
— Здравствуйте, — сказал Миколка.
Ребята пугливо оглянулись, девочка подхватила решето, исчезла в доме. Брат её — мельник, — кряхтя, понёс за нею тёрку.
На порог вышла женщина.
— Тётя, где тут базар?
— Базар? Я тебе дам базар! А ну, давай отсюда! Только и смотрят, как бы чего украсть.
Миколка бросился удирать. Пробежал улицу, другую, пощупал что-то у себя на груди и вдруг остановился — ни живой ни мёртвый.
Огляделся — голо и пусто вокруг, только немецкий танк обгорелый.
Миколка вскочил на гусеницу, заглянул в открытый люк и полез в танк.
Тут он сел на какой-то ящик и достал из-за пазухи перевязанные пачки денег — отцовская зарплата с фронта. Пересчитав пачку за пачкой, Миколка вздохнул веселей: двести тысяч, точь-в-точь. Сунул деньги на прежнее место, выглянул из танка. По улице ехал воз, запряжённый парой коней. На возу, накрытом брезентом, сидели в брезентовых плащах два мужика.
Миколка соскочил с танка и побежал за ними.
Ехали-бежали недолго: послышался людской гомон, и перед Миколкой открылся базар.
А уж на базаре-то Миколка всего нагляделся: свинки белые морские у безногого дядьки на руках. Суют белые морды в кошёлку и вытягивают записочки. Дашь дядьке двадцать рублей — свинка выдернет записку, а в ней всё написано — что было и что будет.
«Поворожу на корову», — думает Миколка и даёт дядьке двадцатку.
Миколку обступают тётки в платках, завязанных до самых глаз, и читают по слогам:
— «Нет в жи-зни ща-стья».
— Нету тебе, значит, счастья, сынок, — говорит какая-то тётка. — Да и откуда оно возьмётся-то в такое время? — А сама уже шелестит рублями…
— Нет так нет, — говорит Миколка и идёт к парикмахерской.
А там, в парикмахерской, и мылом мылят, и бритвы об ремни точат — небритая щетина под бритвами чирикает. Ей, щетине, бриться не хочется.
И пахнет духами, так пахнет духами, что век бы не вылазил из этой тёплой парикмахерской, а прямо жил бы в ней и с утра до вечера нюхал бы этот золотой запах духов.
— Тебе чего, малый?
Дядьку, капните мне духами за шею — десятку дам.
— Э, нет, десяткой тут не отделаешься.
— Ну, за двадцатку.
— Сперва покажи гроши, а то таких шилохвостов тут полно шляется.
Миколка достаёт из-за пазухи красную тридцатку.
— Гляньте…
— Ну ладно, давай подушу на всю тридцатку.
Миколка напугался — выбросил деньги на морских свинок, теперь на духи, а корова?
Нет уж, за двадцатку — и точка, а десятку сдачи.
— Гляди какой шустрый! Сколько ж тебе лет?
— Осенью в школу.
— Ладно, нагибай голову, и будет тебе на двадцатку.
Парикмахер берёт зелёный флакон и под хохот небритых мужиков капает холодными духами Миколке за шею.
— Может, ещё и под носом?
— На ту же двадцатку, — говорит Миколка и чует уже под носом райский запах. И Миколка втягивает его в себя так, что пахнет уже в горле и в сердце пахнет.
Теперь поскорее купить корову и — домой, чтоб и мама понюхала и брат с сестрой, чтоб и они знали, какие духи бывают на свете в парикмахерской на базаре.
Миколка выскакивает из парикмахерской и останавливается — базар большой, людей много, и где коров продают — неизвестно. А тут ещё духи распахлись вовсю, и ветер подул — зря пропадают духи!
Миколка вынул из кармана узелок, развязал, кусок хлеба и луковицу сунул в карман, а платком крепко перевязал шею.
Втянув голову в плечи, Миколка, как воробей, впорхнул в толпу. Он шмыгал между фуфайками и шинелями, куртками и бушлатами, зелёными френчами и рыжими пиджаками.
Наконец толпа поредела, запах духов смешался с запахом прелой соломы — Миколка увидел коров. Их было совсем немного. Они стояли в дальнем углу базара и жевали последнее хозяйское, вынесенное на базар сено.
— Вот они, — прошептал Миколка и остановился вынюхать остатки духов, чтоб не пропадали. Потуже затянув платок на шее, он хотел было уже идти к коровам, как вдруг остолбенел.
У крайней коровы, той, что была привязана к телеге, два мужика ели колбасу.
Сначала Миколка не поверил, но когда увидел, как мужик в брезентовом плаще суёт свой красный нос в котомку и достаёт кольцо колбасы, у Миколки потекли слюни. Колбасы он никогда не пробовал, но запах её слыхал, когда через их село проходили не то немцы, не то итальянцы.
Пропали духи, пропали и коровы, и ничего на свете не осталось, кроме колбасы.
Боком-боком Миколка стал обходить мужиков, зашёл им в спину, встал против ветра и смотрел.
Мужики ели не спеша. О чём они говорили, слышно не было, но говорили они долго, а колбасный дядька в брезентовом плаще то и дело вытаскивал из-за голенища кнут, щёлкал им в воздухе перед носом коровы и опять ел колбасу.
«Вот когда вырасту, — думал про себя Миколка, — буду есть колбасу день и ночь, пока не наемся, пока эти чуни не стопчу… Ладно, не сегодня завтра придёт отец с войны, принесёт полный мешок колбасы, да и медалей у него на груди будет побольше, чем у вас с вашей колбасой!»
Миколка вынул из кармана хлеб и луковицу и съел их, не спуская глаз с колбасы.
Тут мужики вдруг перестали жевать и задрали в небо набитые колбасой рты: низко над базаром пронеслась тройка «ястребков». А за нею ещё одна, потом ещё. Они летели быстро, стремительно — видно, шли на выручку, ведь фронт был где-то совсем недалеко, за Синюхой. Миколка даже заметил в кабинке лётчика в шлеме, и лётчик вроде бы махнул ему крылом — мол, кому воевать, а кому — коров покупать.
Миколка вздрогнул. Сколько уж времени заглядывает он этим брезентовым мужикам в их колбасные рты, а корова? А ещё двенадцать километров вести её степью домой?! А мать, больная, с печки не может слезть, лежит и думает, где же Миколка, как он там?
Дело тем временем шло уже к обеду, базар опустел, и коров осталось ещё меньше, чем было. Миколка сосчитал — четыре.
Он подошёл поближе к одной беленькой и стал прислушиваться, сколько за неё просят и сколько дают. Какой-то мужчина щупал и мял коровье вымя, хлопал по бокам, по шее.
— И сколько ж молока даёт ваша беленькая? — спросил он у хозяина.
— Если корм добрый — до двух вёдер.
— А сколько за неё хотите?
— Да за четыреста отдам.
Четыреста тысяч! Миколка почувствовал, что его двести за пазухой пошевелились.
Осталось три коровы, и Миколка побрёл к ним. Но две, оказалось, уже проданы, а третья стояла за возами с таким видом, что к ней никто и не подходил.
То, что была она чёрная, — это полбеды. Миколке даже понравилось, что она чёрненькая и рожки венчиком, но то, что она шаталась под ветром, и рёбра её просвечивали, и вымя было размером с яблоко, — это уже никуда — ни корова, ни коза.
Продавала её тётенька, на которой не было даже фуфайки: серый пиджак — рукава по локти, на одной ноге — чуня, на другой — калоша, привязанная проволокой. Нос её посинел от мартовского ветра, латаный-перелатаный платок торчал над головой, как скворечня. Под мышкой тётенька держала охапку прошлогодней травы, верёвку и хворостину. Так они и дрожали вдвоём с коровой на опустевшем базаре, на серой земле, под серым небом.
Миколка обошёл их и раз, и второй и, оглянувшись, нет ли кого поблизости, быстро прошептал:
— Тётя, а сколько вы за неё просите? Так, чтоб отдать?
У тётеньки текли из глаз слёзы — то ли от ветра, то ли бог знает от чего. Не глядя на Миколку, тихим простуженным голосом она сказала:
— Отдам за сто пятьдесят.
— А она хоть доится?
— Три стакана в день.
— Тётя, — сказал Миколка. — Мне ещё далеко идти. Берите скорей свои деньги, а то поздно уже.
Миколка присел, вынул из-за пазухи деньги и на коленке красными тридцатками отсчитал все сто пятьдесят тысяч. Каждые пятьдесят тысяч мать перевязала верёвочкой, так что три раза по пятьдесят — и корова твоя. Да ещё пятьдесят в запасе!
— Нате, тётенька.
— А ты-то откуда будешь? Как же тебя одного послали?
— Да я из Кумаров, слыхали? Мамка больная, на печке лежит, да двое малышей. А батю с войны ждём. Берите! Берите!
Пока тётенька, шевеля сухими губами, скрюченными пальцами пересчитывала деньги, Миколка ещё раз осмотрел коровёнку. Теперь она была своя, домашняя, и теперь она понравилась ему на всю жизнь, и так понравилась, что, откуда ни возьмись, вдруг и духи снова запахли под носом. Миколка глянул в коровьи глаза и спросил:
— А как тебя зовут?
Коровёнка мигнула, в глазах её, тёмно-голубых, что-то мелькнуло, а что — не разобрать.
— Ну, сынок, бери её и веди да присматривай там за ней дома. Она у меня смирная, не билась, не бодалась, ела что давали. — И тётенька отдала Миколке верёвку и клочок прошлогодней травы.
— Пойду, — сказал и Миколка, — а то скоро стемнеет.
Он взял верёвку, и коровёнка послушно пошлёпала за ним по серой базарной земле домой, в Миколкино село.
Они отошли далеко и уже издали оглянулись — тётенька стояла на том же месте и глядела им вслед, вытирая слёзы.
— Тётя! — крикнул Миколка. — А как же её зовут?
— Первинкой, сынок, Первинкой…
По улицам городка прошли они спокойно. Напрасно Миколка набрал полные карманы камней: собак в городе почти не осталось — одних перестреляли, другие разбежались, попрятались с перепугу по лесам и оврагам. Миколка с Первинкой вышли на дорогу, и тут началась ужасная грязь.
Убегая, немецкие танки и машины изгрызли, измяли землю. Чуть не на каждом шагу Миколкины чуни засасывало грязью, и пока он выдёргивал одну — увязала другая. Хоть плачь!
Вечерело, темнело прямо на глазах. Брошенные по краям дороги в грязи и болоте немецкие танки и машины казались сейчас особенно страшными. Казалось, в них кто-то есть, кто-то сидит и смотрит.
Первинка прижималась к Миколке и мелко дрожала, когда они проходили мимо убитых коров и лошадей.
Так они шли вдвоём, пробираясь между танков и пушек, мимо перевёрнутых машин, обгоревших телег. Тихо и пусто было на дороге и в степи.
Кое-где возле машин валялись разбитые, медью окованные сундуки со всяким добром — цветастыми рушниками, хромовыми сапогами, и Миколка знал, что ничего трогать нельзя — заминировано.
Пахло какими-то лекарствами, горелой шерстью.
Первинка еле плелась, а Миколка нёс уже чуни в руке, шлёпал валенками прямо по грязи.
Впереди показался холм с каменным древним крестом. Этот холм с каменным крестом обозначал половину дороги.
На небо вышли звёзды, грязь под ногами немного подмёрзла.
Взошёл красный месяц, и в свете его танки сразу стали огромными. Казалось, вот-вот загремят, начнут палить.
Миколка побежал бы домой, если б не пудовые, разбухшие валенки.
Но вот и половина дороги, полпути. При свете луны видны в каменном кресте дырки от пуль. Но что это? Под крестом у сгоревшей машины стоит кровать!
Тёмная широкая кровать с золотыми спинками стоит под крестом у дороги.
Спину Миколкину продрало морозом: шёл утром на базар — кровати не было. Кто же поставил её сюда?
Миколка стал внимательно присматриваться к «тигру» — немецкому танку, черневшему за крестом в кювете, — к самой кровати — нигде никого.
Светит червонный месяц над холмом, и тишина такая тихая, что даже холодная.
Миколка подошёл к кровати. Кровать — пустая, ни подушки на ней, ни одеяла, только доски, иссечённые пулями, да золотые спинки блестят при луне, как чёртовы очи.
«Присяду отдохну, — подумал Миколка, — а то сил больше нет. Да и Первинке надо дать что-нибудь».
Миколка подышал на руки, согрел их немного, привязал Первинку к кровати, а сам пошёл к «тигру». Там рос высокий и густой репейник. Надо же было «тигру» влететь в такой хороший репейник!
Миколка нагнулся, зашуршал прошлогодней травой. Хоть и прошлогодняя, а рвать тяжело, крепко в земле сидит. От «тигра» почему-то кошками воняет — вот бы сейчас та луковица пригодилась.
Набрав охапку репейника, Миколка бросил его перед Первинкой, на кровать.
— Ешь, а после дальше пойдём. А я пока рядом с тобой посижу.
Первинка зашелестела травой, а Миколка уселся, и сразу стал ему кто-то мазать глаза мёдом, олова его склонилась на кровать, он поджал ноги и уснул.
Белая ночь стояла под луной, белая, как молоко в подойнике, и тихо жевала Первинка под каменным древним крестом, окружённая «тиграми» и «пантерами». Дожевавши свой ужин, Первинка и сама улеглась возле кровати, сомкнула свои очи.
Сколько Миколка спал — неизвестно. А проснулся он оттого, что кто-то начал его качать из стороны в сторону. Спросонок впрыгнул Миколка с ногами на кровать и увидел, что Первинка рвётся куда-то, что верёвка трещит, а огромная чёрная псина прыгает перед ней, пытается ухватить корову за ногу.
Миколка схватил камень, запустил в собаку. Но та подпрыгнула и села на дороге, весело глядя на Миколку. Миколка поддел комок земли побольше, бросил — но псина перебегала с места на место, весело махала хвостом, с наслаждением повизгивала.
А вокруг день-то уж был — белый-беленький. Солнце на небе высоко, морозец. Домой, Первинка, скорее домой, как там мама?
Миколка натянул на валенки чуни, отвязал Первинку, запустил в собаку ржавым осколком от снаряда и побежал к селу.
Перебежали овражек. Первинка запыхалась, задохнулся и Миколка. Надо передохнуть.
А псина за ними, тоже присела в стороне. Сидит, незапыханная, играет хвостом в репейниках и зубы скалит. Чтоб ты сдохла!
Миколка поискал камушек, да не нашёл. Далеко и чисто серела голая земля, чуть-чуть кое-где проклёвывалась на ней молодая травка.
Миколка наклонился, выщипнул бледно-зелёный листочек, попробовал на зуб. Кислый! Да это щавель!
Миколка нарвал листиков, сунул в рот — кисло и терпко стало во рту, — неужели так рано щавель? Нужно запомнить место и сегодня же прийти с корзиной — соль есть, вода в колодце есть, щавеля принесу — вот тебе и суп. Первый весенний суп!
Миколка напихал щавеля в карманы и за пазуху, где тепло лежали пятьдесят неистраченных тысяч, и сказал Первинке:
— Теперь уж мы с тобой, Первинка, на ногах! Вода в колодце есть, соль есть, и щавель имеем! — И Миколка поднёс Первинке горсть щавеля, а другую горсть себе в рот засунул. — Пошли!
Собачура, улёгшаяся неподалёку, радостно поблёскивая глазами, поднялась и пошла за ними.
— Ну ты, приблудная! — крикнул Миколка. — Ты что привязалась? Делать тебе нечего? Такая верзила вымахала, одним своим видом кого хошь напугаешь!
Собака сразу поняла, что Миколка разговаривает с ней, весело завертелась на одном месте, подпрыгнула и побежала вокруг Миколки, вокруг Первинки — кругами, кругами. Откуда-то из-под бугра выгнала сразу трёх зайцев, но за ними не погналась, в другой раз успеет.
Выбежав на холмик, собачура остановилась. Она застыла, вглядываясь в дорогу, вдруг разинула пасть и залаяла. Увидела что-то. Голос у неё был, как у танка!
Первинка присела от неожиданности, а собака всё громыхала, оглядываясь на Миколку.
От села по дороге шёл какой-то человек. Он был ещё далеко, но по тому, как он шёл, прихрамывая, Миколка сразу узнал его. Это был сосед, дед Ратушняк.
— А ну перестань! — сказал Миколка собаке. — Это дед Ратушняк. Будешь лаять — может и отлупить.
Собачура обиженно прищурилась, но лаять перестала.
— Диду! — крикнул Миколка. — Это я! Мы с Первинкой домой идём!
— Где же это ты бродишь всю ночь?
— Сами видите, какая дорога, — ответил Миколка, — да и Первинке идти трудно. Гляньте, какая теперь у нас Первинка!
Дед Ратушняк почесал Первинку за ухом, посмотрел, потрогал вымя и спросил:
— Сколько же ты за неё отдал?
— Сто пятьдесят… А были по четыреста!
— Ну что ж, — сказал дед, — может, она этих денег и стоит. Пойдём-ка домой, а то мать места себе не находит!
— Отца-то ещё нет?
— Нету пока. Но Петро вчера на станции был — идут, говорит, эшелоны, солдаты домой едут.
— Диду, а вдруг отец не придёт?
— Как это не придёт?
— Ну, убьют его немцы — и всё.
— Не убьют… Ого! А это откуда — такая псина?
— По дороге прицепился. Первинку хотел съесть, да я его камнем… Гляньте, диду, какого я щавеля нарвал!
Дед взял листочек, пожевал.
— Где?
— А здесь, в овраге.
— В каком? В этом овраге?
— Вон там, под тем боком.
— Заведём корову до дому и вернёмся. Что-то рано щавель пошёл, но, может, оно и к лучшему…
— А понюхайте-ка у меня за шеей, — сказал Миколка и быстро развязал платок.
Дед нагнулся, всунул свои рыжие усы Миколке за воротник и долго внюхивался.
— Чем-то пахнет, — сказал он.
— Да вы внюхайтесь получше!
Дед снова наклонил свою жёлтую и сухую маковую головку, долго бормотал, закашлялся.
— Чем-то пахнет, — сказал он. — Только чёрт его знает чем, но чем-то приятным.
— Это духи, диду! В парикмахерской на базаре, за двадцатку…
— Может, и духи… но за двадцатку! Я бы не дал!
Миколка завязал платком шею:
— А я дал.
Подошли к Миколкиной полусгоревшей хате. Она стояла в обгоревшем саду, рядом с обгорелым сараем, остались от неё только исцарапанные кошками белые углы, да два окна из десяти. Была хата большой, строил её ещё отцов дед, казак.
Посреди дороги чернел колодец с обгорелым журавлём.
— Надо бы сухое деревце найти, — сказал дед Ратушняк, — журавля сменить. Но где его, к чёрту, найдёшь, если в хате топить нечем.
Дед Ратушняк, как и все в деревне, сжигал потихоньку в печке солому с собственной крыши.
— Вы ведите Первинку в сарай, — сказал Миколка деду, — а я к маме.
Он открыл потихоньку дверь, вошёл в хату.
Мать лежала на печке, укрытая старым отцовским пиджаком.
— Мамо! — крикнул Миколка. — Я корову купил! Дед Ратушняк в сарай её повёл! Первинкой зовут! Мать вздрогнула, повернула к Миколке своё больное лицо. А от стенки, из-за матери, сразу вынырнули две головы и в один голос залопотали:
— Наш Миколка корову купил! Наш Миколка корову купил!
— Я её вчера ещё купил, но сами знаете — какая дорога…
— Так ты что, в степи ночевал?
— Замёрз немного. Но под утро солнце взошло, смотрю — дед Ратушняк идёт. Смотри, мама, пятьдесят тысяч осталось, а ещё я щавеля нарвал! В овраге!
— Ты хоть ел что-нибудь?
— Щавель. И Первинка ела. Теперь мы его будем корзинами носить. С дедом! А придёт отец — с отцом! Со щавелём мы не пропадём!
— А какая она из себя? — тихо спросила мать.
— Чёрненькая. И рога — венчиком. На весь базар такая одна была. Три стакана в день даёт. И не бодается!
Миколка встал коленями на лежанку, развязал платок.
— Мамо, понюхайте у меня за шеей — чем пахнет?
Мать прижала Миколку к себе, и он почувствовал её горячее дыхание.
— Где ж ты, сыночек, такими хорошими духами надушился?
— В парикмахерской на базаре. За двадцатку!
— Миколка, Миколка! Дай и нам понюхать! — заныли брат с сестрой, потянулись к Миколкиной шее и, наверно, вынюхали бы всё Миколкино счастье, если б в хату не зашёл дед Ратушняк.
— С покупкой вас, Мария, — сказал он, — с молоком в вашей хате!
— Пошли доить! — крикнул Миколка и спрыгнул с лежанки.
— Подоить-то подоим, а чем кормить будем?
— Трава скоро будет, дедушка!
— До той травы можно ещё и ноги протянуть, — сказал дед. — Ну ладно, на моей хате осталось немного соломы, пускай пока её жуёт, когда-нибудь отдадите.
— А будет она солому-то есть? — спросила мать.
— Будет, ещё и спасибо скажет. Топором порублю, тёплой водой побрызгаю.
Со двора послышался шум. Миколка выглянул в окно.
У ворот стояли женщины с вёдрами, указывали коромыслами на Миколкин колодец.
— Что там такое? — спросил дед, подходя к окну.
— Сейчас узнаю, — сказал Миколка и выбежал во двор.
У колодца лежала та самая степная собачура и скалила зубы, когда кто-нибудь из женщин приближался к колодцу.
Миколка сразу обрадовался, чуть снова увидел её, но решил показать, кто тут хозяин.
— Эй ты, приблуда! — закричал он. — Прочь от колодца, чтоб и духу твоего тут не было!
Собака нехотя поднялась и грустно посмотрела на Миколку. Они были почти одинакового роста — Миколка и собака — и так смотрели друг другу в глаза. Собака высунула вдруг красный горячий язык и лизнула Миколку в щёку. Миколка растерялся, оглянулся на женщин, на деда Ратушняка, вытер ладонью собачий лизок.
— Будешь лизаться — вообще прогоню. А пока ложись у сарая, стереги Первинку. Дай людям воды набрать. Поняла? Как звать тебя, я не знаю, а придумывать имя поздно — ты уже большая. Буду тебя звать просто — Собакой. Пошли.
Опустив голову, Собака пошла за Миколкой к сараю, легла у дверей.
Проходили дни. За какую-то неделю Первинка съела всю улицу. Миколка водил её от хаты к хате, выдирал из-под стропил последние клочки соломы.
Теперь каждое утро выбегал он в сад смотреть, как там растёт трава.
Огород копать было рано, и Миколка взял грабли. В серых и голубых яблоневых телах уже говорила весна, негромко, но говорила. А яблони как будто прислушивались сами к себе, и особенно та, возле хаты — Воловья мордочка, которая созревает, когда косят рожь. Ветку её расколол снаряд, и Миколка замесил глины, замазал рану на яблоне, прижал ветку к стволу, обвязал старым мешком и пошёл посмотреть, как там груши.
Возле груш почему-то было холоднее. Возле них всегда как-то не так, как рядом с другими деревьями.
Яблони — те спокойны, рассудительны. Они никуда не торопятся. Растут себе, цветут, плодоносят, бухают по ночам яблоками об землю.
А у груш — лица твёрдые. И цветут они твёрдо — зацвели, уродили, опали и — хватит.
Миколка остановился возле старой сивой груши. Её посадил ещё отцов дед, казак. Она давно жила на земле и плоды давала через год, а то и через два, как захочет.
Сивая груша была так высока, что даже самолёты облетали её стороной, чтоб не зацепиться да не упасть. На её ветвях была тьма-тьмущая птичьих гнёзд, куда больше, чем груш. Летом, когда птицы начинали петь, к ней и подходить было страшно. Казалось, сивая сама поёт.
Миколка подошёл к груше-ладанке. Её плоды всегда пахли мёдом.
А это — дуля. У неё самые большие и самые вкусные груши. Съешь одну — и весь день сыт, и пить не хочешь до самого вечера.
Миколка подгрёб под грушами листья, сковырнул ногтем веточку — сок! Груши, оказывается, сдерживали себя, чтоб не расцвести. Расцветёшь, а вдруг да мороз! Попробуй тогда зацвети второй раз…
А персик стоит худой и несчастный, как ободранный цыганёнок. Из него ещё не вышел зимний холод. Прошлой осенью Миколка обложил персик соломой, чтоб не замёрз, но кто-то солому эту утащил — фашисты, конечно, бросили под колёса своим машинам, вылезая из грязи. И персик зиму зимовал на голое тело.
А над садом цвели в синем небе белые облака. Миколка опёрся на грабли и стал глядеть на них, на их белые, чистые лица… Вон там будто мать с братом и сестрой на руках. А вон и сам Миколка ведёт Первинку по степи. Вот дед Ратушняк… И мать, и Первинка, и дед Ратушняк, и сам Миколка уплывали по синему небу в далёкие края…
У Миколки закружилась голова, облака почернели — сильно вдруг захотелось есть, ну хоть бы щавелька. Как назло, запахло откуда-то базарной колбасой…
В саду вдруг появилась Собачура, пятится задом к дому, тащит что-то в зубах.
— Ты что это тащишь? — крикнул Миколка.
Собака сразу же бросила, что тащила, бухнула об землю хвостом и уселась.
Миколка подошёл поближе и увидел толстый рулон чёрного сукна. Рулон был весь в репьях и казался каким-то зверем без головы.
— Где ж ты его взяла? В овраге? Из машины стянула? Да там же мина! А если бы взорвалась? Ох, отлуплю же я тебя…
В последнее время Собака часто убегала из дому. Где она бродила, Миколка не знал. Утром она возвращалась домой, и пахло от неё лисами и ещё чем-то. Она ложилась у сарая и спала, насторожив уши.
А снился ей, наверно, Миколка. Танки идут по дороге — она спит, летят самолёты — спит, плюхает в колодец ведро — спит. А выходит на порог Миколка — сразу просыпается, встаёт, глядит, что делать надо.
Она часто притаскивала домой разные вещи.
Часы как-то притащила стенные, с белыми стрелками, с гирей. Китель притащила зелёный, немецкий, с пуговицами и орденом. Дырявый валенок вчера принесла, как раз Миколке на правую ногу, будто знала, что на левую есть.
Собачура подняла вдруг голову, заскулила тихо и побежала через сад к хате, от хаты на выгон.
Лаяла собака, объявляя всем, что идёт хозяин с войны да ещё и белого коня ведёт за собою, чтоб землю пахать.
Выбежала навстречу мать, огородом ковылял дед Ратушняк. Издали бежали женщины, кричали и плакали, плакали и бежали женщины, к которым ещё не пришли мужья. А когда отец взял на руки Миколкиных брата и сестричку, когда прижал к себе Миколку, когда мать прижалась к отцовской спине — Собака легла на землю и стала глядеть на свои грязные, облепленные репьями лапы…
А через открытую дверь сарая глядела на отца Первинка.
20 коп.
ИБ № 5537
Ответственный редактор М. С. Ефимова.
Художественный редактор Л. Д. Бирюков.
Технический редактор И. П. Савенкова.
Корректор Л. А. Рогова.
Сдано в набор 04.05.81. Подписано к печати 22.10.81. Формат 84X 108 1/16. Бум. для глубокой печати № 1. Шрифт литературный. Печать глубокая. Усл. печ. л. 3,36. Усл. кр. — отт. 5, 04. Уч. — изд. л. 2,87. Тираж 300 000 экз. Заказ № 3657. Цена 20 коп. Ордена Трудового Красного Знамени издательство «Детская литература» Государственного комитета РСФСР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. Москва, Центр, М. Черкасский пер., 1. Ордена Трудового Красного Знамени фабрика «Детская книга» К® 1 Росглавполиграфпрома Государственного комитета РСФСР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, Москва, Сущёвский вал, 49.
Последние комментарии
11 часов 24 минут назад
15 часов 32 минут назад
15 часов 49 минут назад
16 часов 10 минут назад
18 часов 52 минут назад
1 день 2 часов назад