Когда я был жрецом Мемфиса
Тридцатый год,
Меня пророком Озириса
Признал народ.
Мне дали жезл и колесницу,
Воздвигли храм;
Мне дали стражу, дали жрицу —
Причли к богам.
Во мне народ искал защиты
От зол и бед;
Но страсть зажгла мои ланиты
На старость лет.
Клянусь! Клянусь бессмертным Фтою, —
Широкий Нил,
Такой красы своей волною
Ты не поил!..
Когда, молясь, она стояла
У алтаря
И красным светом обливала
Ее заря;
Когда, склонив свои ресницы,
И вся в огне,
Она, по долгу первой жрицы,
Кадила мне…
Я долго думал: царь по власти,
Я господин
Своей тоски и мощной страсти
Моих седин;
Но я признал, блестя в короне,
С жезлом в руке,
Свой приговор в ее поклоне,
В моей тоске.
Раз, службу в храме совершая,
Устав молчать,
Я, перстень свой сронив вставая,
Велел поднять.
Я ей сказал: «К началу ночи
Взойдет звезда,
Все лягут спать; завесив очи —
Придешь сюда».
Заря, кончаясь, трепетала
И умерла,
А ночь с востока набегала —
Пышна, светла;
И, купы звезд в себе качая,
Зажегся Нил;
В своих садах, благоухая,
Мемфис почил.
Я в храм пришел. Я ждал свиданья,
И долго ждал;
Горела кровь огнем желания, —
Я изнывал.
Зажглась румяная денница,
И ночь прошла;
Проснулась шумная столица, —
Ты не была…
Тогда, назавтра, в жертву мщенью,
Я, как пророк,
Тяжелой пытке и сожженью
Ее обрек…
И я смотрел, как исполнялся
Мой приговор
И как, обуглясь, рассыпался
Ее костер!
Тихо раздвинув ресницы, как глаз бесконечный,
Смотрит на синее небо земля полуночи.
Все свои звезды затеплило чудное небо.
Месяц серебряный крадется тихо по звездам…
Свету-то, свету! Мерцает окованный воздух;
Дремлет увлаженный лес, пересыпан лучами!
Будто из мрамора или из кости сложившись,
Мчатся высокие, изжелта-белые тучи;
Месяц, ныряя за их набежавшие гряды,
Золотом режет и яркой каймою каймит их!
Это не тучи! О, нет! На ветрах полуночи,
С гор Скандинавских, со льдов Ледовитого моря,
С Ганга и Нила, из мощных лесов Миссисипи,
В лунных лучах налетают отжившие боги!
Тучами кажутся их непомерные тени,
Очи закрыты, опущены длинные веки,
Низко осели на царственных ликах короны,
Белые саваны медленно вьются по ветру,
В скорбном молчании шествуют мертвые боги!..
Как не заметить тебя, властелина Валгаллы?
Мрачен, как север, твой облик, Оден седовласый!
Виден и меч твой, и щит; на иззубренном шлеме
Светлою искрой пылает звезда полуночи;
Тихо 'склонил ты, развенчанный, белое темя,
Дряхлой рукой заслонился от лунного света,
А на плечах богатырских несешь ты лопату!
Уж не могилу ли станешь копать, седовласый?
В небе копаться и рыться, старик, запрещают…
Да и идет ли маститому богу лопата?
Ты ли, утопленник, сросшись осколками, снова
Мчишься по синему небу, Перун златоусый?
Как же обтер тебя, бедного, Днепр мутноводный?
Светятся звезды сквозь бледно-прозрачное тело;
Длинные пальцы как будто ногтями расплылись…
Бедный Перун! Посмотри: ведь ты тащишь кастрюлю!
Разве припомнил былые пиры: да попойки
В гридницах княжьих, на княжьих дворах и охотах?
Полно, довольно, бросай ты кастрюлю на землю;
Жителям неба далекого пищи не надо,
Да и растут ли на небе припасы для кухни?
Как не узнать мне тебя, громовержец Юпитер?
Будто на троне, сидишь ты на всклоченной туче;
Мрачные думы лежат по глубоким морщинам;
Чуется снизу, какой ты холодный и мертвый!
Нет ни орла при тебе, ни небесного грома;
Мчится, насупясь, твоя меловая фигура,
А на коленях качается детская люлька!
Бедный Юпитер! За сотни прожитых столетий
В выси небесной, за детски-невинные шашни,
Кажется, должен ты нянчить своих ребятишек;
В розгу разросся давно обессиленный скипетр…
Разве и в небе полезны и люлька, и розги?
Много еще проносилось богов и божочков,
Мертвые боги — с богами, готовыми к смерти,
Мчались на сфинксах двурогие боги Египта,
В лотосах белых качался таинственный Вишну,
Кучей летели стозубые боги Сибири,
В чубах китайцев покоился Ли безобразный!
Пальмы и сосны, верблюды, брамины и маги,
Скал ьды, друиды, слоны, бердыши, крокодилы —
Дружно сплотившись и крепко насев друг на друга,
Плыли по небу одною великою тучей…
Чья ж это тень одиноко скользит над землею,
Вслед за богами, как будто богам не причастна,
Но, несомненней, чем все остальные, — богиня!
Тень одинокая, женщина без одеянья,
Вся неприветному холоду ночи открыта?!
Лик обратив к небесам, чуть откинувшись навзничь,
За спину руки подняв в безграничной истоме,
Грудью роскошною в полном свету проступая,
Движешься ты, дуновением ветра гонима…
Кто ты, прекрасная? О, отвечай поскорее!
Ты Афродита, Астарта? Те обе — старухи,
Смяты страстями, бледны, безволосы, беззубы…
Где им, старухам! Скажи мне, зачем ты печальна,
Что в тебе ноет и чем ты страдаешь так сильно?
Может быть, стыдно тебе пролетать без одежды?
Может быть, холодно? Может быть… Слушай, виденье,
Ты — красота! Ты одна в сонме мертвых живая,
Обликом дивным понятна; без имени, правда!
Вечная, всюду бессмертная, та же повсюду,
В трепете страсти издревле знакомая миру…
Слушай, спустись! На земле тебе лучше; ты ближе
Людям, чем мертвым богам в голубом поднебесье-.
Боги состарились, ты — молода и прекрасна;
Боги бессильны, а ты, ты, в избытке желаний,
Млеешь мучительно, в свете луны продвигаясь!
В небе нет юности, юность земле лишь доступна;
Храмы сердец молодых — ее вечные храмы,
Вечного пламени — вспышки огней одиночных!
Только погаснут одни, уж другие пылают…
Брось ты умерших богов, опускайся на землю,
В юность земли, не найдя этой юности в небе!
Боги тебя недостойны — им нет обновленья.
Дрогнула тень, и забегали полосы света;
Тихо качнулись и тронулись белые лики,
Их бессердечные груди мгновенно зарделись;
Глянула краска на бледных, изношенных лицах,
Стали слоиться, твой девственный лик сокрушая,
Приняли быстро в себя, отпустить не решившись!
Ты же, прекрасная, скрывшись из глаз, не исчезла —
Пала на землю пылающей ярко росою,
В каждой росинке тревожно дрожишь ты и млеешь,
Чуткому чувству понятна, без имени, правда,
Вечно присуща и все-таки неуловима…
Когда в час полуночный люди все спят,
И светлые звезды на землю глядят,
И месяц высокий, дробясь серебром,
В полях выстилает ковер за ковром,
И тени в причудливых гранях своих
Лежат, повалившись одни на других;
Когда в неподвижно-сверкающий лес
Спускаются росы с высоких небес,
И белые тучи по небу плывут,
И горные кручи в туманах встают —
Легки и воздушны в сиянье лучей,
На игры слетаются вздохи людей;
И в образах легких, светясь красотой,
Бесплотно рожденные светом и тьмой,
Они вереницей, незримо для нас,
Наш мир облетают в полуночный час.
С душистых сиреней, с ясминных кустов,
С бессонного ока, с могильных крестов,
С горящего сном молодого лица,
С опущенных век старика мертвеца,
Со слез, ускользающих в лунном свету,
Они собирают лучи на лету;
Собравши, — венцы золотые плетут,
По спящему миру тревожно снуют
И гибнут под утро, при первых лучах,
С венцами на ликах, с мольбой на устах.
В лесах алоэ и араукарий,
В густой листве бананов и мимоз —
Следы развалин; к ним факир и парий
Порой идут, цепляясь в кущах роз.
Людские лики в камнях проступают,
Ряды богов поверженных глядят!
На страже — змеи! Видимы бывают,
Когда их гнезда люди всполошат.
Зловещий свист идет тогда отвсюду;
Играют камни медной чешуей!
Спеши назад! Не то случиться худу:
Нарушил ты обещанный покой.
Покой! Покой… Когда-то тут играла
Людских судеб блестящая волна,
Любовью билась, арфами звучала
И орошалась пурпуром вина.
Свободны были мыслей кругозоры,
Не знала страсть запретного плода,
И мощный царь, — жрецов вещали хоры, —
Мог с божеством поспорить иногда…
Каких чудес дворцы его не знали
В волшебных снах чарующих ночей!
Каких красот в себе не отражали
Часы любви во тьме его очей!
Раз было так: чуть занялась денница,
Полночный пир, смолкая, утихал,
Забылась сном на львиной шкуре жрица,
Верховный жрец последним отплясал.
Еще с утра, с нарочными гонцами,
Проведал царь победу над врагом.
Последний враг! Царь — старший над царями!
Он делит землю только с божеством!
Погасло в нем последнее желанье,
Смутился дух свободой без границ…
И долго царь глядел на пированье
Сквозь полутень опущенных ресниц.
«Ко мне, мой сын!» И до царева ложа,
На утре дней в лучах зари горя,
По ступеням, дремавших не тревожа,
Подходит робко первенец царя.
И царь, приняв от сына поклоненье,
Заре навстречу, звукам арфы вслед,
В словах негромких, будто дуновенье,
Вещал ему последний свой завет:
«Когда мой час неведомый настанет
И сквозь огонь и ароматы смол
Свободный дух в немую вечность канет,
Приемлешь ты в наследие престол.
Свершив обряд, предав меня сожженью,
Как быть должно по старой старине,
Ты этот город обратишь к забвенью,
Построишь новый, дальше, в стороне, —
Чтоб тишина навеки водворилась
Здесь, где замкнет мне смерть мои уста,
Чтоб в ходе лет здесь вновь не зародилась
Людских деяний вечная тщета…
Чтоб никогда ни клики поминанья,
Ни звук молитв в кладбищенской тиши
Не нарушали тихого блужданья,
Свободных снов живой моей души.
Я так устал, я так ищу покоя,
Что даже мысль о полной тишине
Дороже мне всего земного строя
И всех других ясней, понятней мне…»
И божество завет тот услыхало
И, смерть послав мгновенную царю,
В порядке стройном тихо обращало
В палящий день прохладную зарю.
И далеко от этих мест отхлынул
Людских страстей живой круговорот,
Pоскошный лес живую чашу сдвинул,
И этих мест чуждается народ.
Змеиный свист здесь слышен отовсюду,
Сверкают камни медной чешуей.
Спеши назад! Не то случиться худу —
Нарушил ты обещанный покой.
Я был удалым молодцом!
Неслись со струн моей гитары
Любви и молодости чары.
Я был удалым молодцом!
О мне в стенах монастырей
Идет молва, разводят лясы,
И крупный смех колеблет рясы
Святых отцов и матерей.
Не раз гонялися за мной,
Смущались поисками сбиры;
Меняя вслед за мной квартиры,
Не раз гонялися за мной.
В изображении сожгли
Меня, не могши взять в натуре!
То был позор прокуратуре:
В изображении сожгли!
Я знал, где судьям путь лежал, —
Пошел на станцию возницей;
Со мной кто ехал — мчался птицей!
Я знал, где судьям путь лежал…
И помню я, как я их вез.
Дорога кручами бежала.
Они не чуяли нимало,
Зачем, куда и кто их вез.
И обо мне их речь была.
Молчу и слышу за спиною —
Толкуют: как им быть со мною?
Их откровенна речь была…
Узнал я, кто меня продаст,
Какую он получит цену
По уговору за измену, —
Узнал я, кто меня продаст.
Узнал! Но вот изгиб пути.
Над темной кручею обвала
Дорога резкий крюк давала,
Чуть означался край пути.
А судьи ту же речь ведут…
Я обернулся к ним: «Синьоры!
Недаром славны наши горы:
Ведь это я, синьоры, тут!»
Мне не забыть их глупых глаз,
Что вдруг расширились не в меру!
Я разогнал коней к барьеру,
Бичом хватил их в самый раз,
Пустил из рук весь ком вожжей…
Прыжок к скале… Что дальше было,
Как их по кручам вниз дробило, —
Не видел… Жалко мне коней!
Да, был я бравым молодцом!
Неслись со струн моей гитары
Любви н молодости чары…
Да, был я бравым молодцом.
Еду я сквозь гарь лесную
В полночь. Жар палит меня;
Страх какой-то в сердце чую,
Ясно слышу дрожь коня.
По пожарищу заметны
Чудищ огненных черты, —
Безобразны, злы, несметны,
Полны дикой красоты;
Заплетаются хвостами,
Вдоль дымящихся корней
Вьются, щелкают зубами
И трещат из дымных пней.
Пламя близко подступает,
Жар лицо мое палит,
Ум мутится, мысль блуждает, —
Будто тлеет м дымит!
Слышу сказочные были…
Речь идет о чудесах…
Уж не тризну ль тут творили,
Сожигая царский прах?
Мнится: в утренней прохладе,
На кровати расписной,
Царь лежит в большом наряде,
Стиснув меч своей рукой.
Очи мгла запечатлела,
Исказила смерть черты;
На поленницах, вкруг тела,
В груды сложены щиты,
Копья, цепи, луки, брони,
Шкур мохнатые ковры,
В ночь зарезанные кони,
Круторогие туры,
Гусли, бронзовые била
И труба, что, в бой звала,
И ладья, что с ним ходила,
И жена, что с ним жила…
Все сгорело! Стало тише…
След дружинников исчез…
От могильника, все выше,
Стал пылать дремучий лес;
Бьется красными волнами,
Лижет тучи в небесах
И царя, с его делами,
Развевает в дым и прах;
Полон ратью огневою
Чудищ в обликах людских,
Он в погоню шлет за мною
Бестелесных чад своих!
Конь мой мчится, лес мелькает,
Жар сильней, душнее гарь!
Слышу, слышу: окликает,
Нагоняет мертвый царь!
Он, как я, в седле высоком,
Но на огненном коне,
Близко чуется, под боком,
Жмется стременем ко мне;
Говорит мне: «Гость желанный,
Улетим, отбросив страх,
К той стране обетованной,
Где журчат ручьи в лугах,
Где, познав любовь фиалки,
Ландыш, что ни ночь, бледней,
Где красавицы-русалки
Ждут таких, как ты, гостей, —
Где, под светом влаги синей,
Много звезд морских цветет,
Лес кораллов, бел как иней,
Отеняя их, растет;
Где под тихой глубиною
Даже солнца мощный лик,
Охлаждаемый волною,
Светит скромен, невелик;
Там, поющим струйкам вторя,
Будешь ты, как струйка, петь
И о жизни, полной горя,
Не захочешь пожалеть!..
О, поверь мне! Смерть прекрасна,
Смерть приветлива, нежна,
Только с виду самовластна,
И костлява, и страшна…»
Шепчет царь еще мне что-то…
Мчимся мы по жердняку;
Различаю я болото…
Вижу сонную реку…
Сгинул царь! В борьбе с трясиной
Стал пожар и шлет за мной,
В темень ночи воробьиной,
Дым, как пламя, огневой…
Как по шпилям, верхам, шатровым куполам
Летним утром огонь разгорался!
Собирался царь Петр в самый мирный поход
И с женой Катериной прощался:
«Будь здорова, жена! Не грусти, что одна;
Много, видишь, каналов готово;
Еду их осмотреть, чтоб работе спореть…
Напиши, если что… Будь здорова!»
Глухо дебри лежат, над болотами спят…
Много дела — да силы-то малы!
Надо дебрь разбудить, чтоб ей тоже служить…
Пусть, мол, глянут по дебри каналы!
Где в колесном возке, где на бодром коне
Едет царь вековыми лесами;
Изучает страну, во всю ширь и длину
Наблюдает своими очами…
«Надо, надо взглянуть! Норовят все надуть!
Может, даже совсем не копают?
Поглядишь — простецы эти жмоты-купцы!
А где страху им нет — надувают!»
День за ночью идет, потеряешь им счет,
Если ехать судьба без дороги!
Вот каналы пошли и блестят вдоль земли,
А землянки людей что берлоги.
И куда ни взгляни, только щепки, да пни,
Да отвалы идут земляные!
Гонит царская мочь, гонит пролежни прочь
Со здорового тела России.
Близок царь! Весть бежит! Привирает, мутит
И повсюду царя упреждает…
Призадумался вор! Царь-то больно востер!
Знаем, как, если нужно, кончает!
«Ой, уж как-то нам быть? Как нужде пособить?
Ведь не вырыто нами и трети
Из того, что должно?.. Умирать суждено…
Стукнет, гикнет: „А нуте-ка, дети!“
Нет, родные, шабаш, чуть появится наш!
Разве, братцы, на хитрость пуститься)
Землю вырыть в длину, подогнать в ширину, —
Остальное потом углубится!»
Собирался весь скоп. Повалил землекоп.
Уж платили-то, знатно платили!
И каналы прошли как им быть вдоль земли,
Провели и воды напустили…
Яркий вечер горит, густо дебрь золотит,
И у самой у крайней лопаты
Царь с дубинкой в руке, в распашном армяке,
Поверяет работы и платы.
И как в небе заря — так лицо у царя
Все сияет! Он жалует смехом!
И уж радостен он, и уж как подарен
Неожиданным вовсе успехом!
А поодаль стоит молчаливый синклит
Хитрецов, мудрецов на захваты!
«Уж вот на! Удалось! У Петра сорвалось!
Не замай наших! Мы ли не хваты!»
Не пылать бы заре! Не блестеть бы воде!
Не валиться бы на воду мошкам!
Не казну б воровать, не Петра надувать,
Не подменивать блюдо лукошком!
Головой царь поник… Потемнел его лик…
Дума черная радость хоронит…
«Отчего тут вода, — вздумал царь, — не туда,
Куда надо бы ей, мошку гонит?»
По откосу долой сходит тяжкой стопой
И, к воде подошедши, нагнулся,
И дубинку воткнул… Чуть конец затонул…
Подождал это царь… Оглянулся!..
Ох! Не небу гореть! Не царю бы краснеть!
Все, бледнея, молчанье хранили…
А из царских очей, звезд вечерних ярчей,
Две слезы, две звезды проступили…
Ну, а там по пятам, в поученье ворам,
Как должно, принялись за расправу…
Прав был вор, говоря про обычай царя:
Сокрушит, если что не по нраву!
Было то в стране далекой,
Лет, без малого, чай, двести!..
На поморье калабрийском,
Где на самом видном месте
Город есть, Бари зовется,
Льнущий к морю, как к невесте, —
Ясным утром, очень рано,
По обету и по чести,
К Николаю-чудотворцу,
Мирликийскому святому,
Караван тащился русский,
А вести пришлось Толстому.
Из Сент-Эльмской цитадели.
Дали крюк! Жаль, по-пустому:
Приближаться б им скорее
Ближе к дому, ближе к дому…
Дом тот — крепость в Петербурге,
Еле конченная кладкой;
Казематы чуть просохли;
Появились для порядка
Царства нового, Петрова…
В царстве — точно лихорадка!
Глухо ходит недовольство
И с Петром играет в прятки.
Во Владимире на Клязьме
В ночь к царице Евдокии
Ходят в келью, скрытно, тайно,
Люди всякие лихие:
На царя куют оковы,
На погибель всей России,
Ходит Глебов с Досифеем,
Лопухин, еще другие!
Извести Петра им надо,
Извести его скорее!
Их надежды, все надежды
В царском сыне Алексее!
Воцарится — уничтожит
Всех замеченных в затеях,
Иностранцев, гладко бритых,
Щеголяющих в ливреях!
Потому: царевич — постник,
Вырос в строгом, древнем чине,
Мыт и чесан по закону,
Бабьей ласкою, и ныне
Он союзников вербует
На подмогу, на чужбине…
Все надежды, все надежды
В Алексее, царском сыне!
К Николаю-чудотворцу
Караван его подходит…
Взгляд царевича больного
Неспокойно, робко бродит;
Он с чухонки Ефросиньи
Тусклых глаз своих не сводит!
Ей одной живет и дышит,
Раскрасавицей находит.
Удивились в храме лики
Византийских преподобных, —
'Увидав впервые русских,
Кое в чем себе подобных,
Хоть и в платьях непривычных,
Узких, куцых, неудобных;
Больше всех дивил царевич
Взглядом глаз пугливо-злобных!
И царевич с Ефросиньей
Долго рядышком молились
И, пожертвовав на церковь,
В дальний путь домой пустились;
Путешествия в те годы
Часто месяцами длились…
Обещал им Петр прощенье,
Лишь бы только возвратились!
Не прошло и полугода,
Над Невою, в каземате,
Над царевичем шли пытки,
Не в застенке — при палате;
Потянули всяких грешных
К объясненью и расплате…
Мало ль что у нас бывало
С краю света, в нашей хате!
«Замышлял ли ты, царевич,
Погубить дела Петровы
И разрушить в государстве
Все великие основы?
Ты ковал ли на Россию
В иностранных царствах ковы?
Были ль на цареубийство
Заговорщики готовы?»
Отвечал царевич смутно
Околесные признанья…
Обратились к Ефросинье, —
Поддалась на увещанья!
Все открыла: как, что было,
В чем имелись ожиданья,
Все, что ей царевич выдал
Темной ночью, в час лобзанья!
Черной рабскою душою
Продала, кого любила!
Жизнь не раз уже рабами
Предстоявшим рабству мстила…
Собрал Петр большую думу,
И та дума порешила:
Казни заслужил царевич, —
И не трон ему — могила!..
А уж что за это время
Петр испытывал — словами
Передать нельзя! в грядущем
Дальнозоркими очами
Уж чего не прозревал он?
Говорят, что он, часами
Неподвижен, недоступен, —
Одержим был столбняками!
Не для сладких сантиментов,
Не для временной забавы
Из своих тесал он мыслей
Основания державы!
Неспроста стрельцов сгубил он
В разливной крови расправы
И на дыбу гнал крамолу,
Ассамблеей гладил нравы!
«Погубить ли мне Россию
Или сына? — Бог с ним, с сыном!..»
И поставлен Петр Великий
Над другими иcпoлинoм!
Как его, гиганта, мерить
Нашим маленьким аршином?
Где судить траве о тыне,
Разрастаясь по-над тыном?
Есть в Патриаршей ризнице — в Москве
Среди вещей, достойных сохраненья,
Предмет большого, важного значенья,
Дававший пищу некогда молве,
Теперь в нем смысл живого поученья,
И этот смысл не трудно уловить…
Корона Никона! В ней — быть или не быть
Царева друга, гордого монаха,
В ней след мечты, поднявшейся из праха;
И так и чувствуешь какой-то смутный страх,
Как бы стоишь у края грозной кручи…
Двум бурям не гудеть из той же самой тучи,
Двум солнцам не светить на тех же небесах!
И так и кажется: с церковного амвона,
Первовестителем духовного закона,
Он, Никон, шествует народ благословить;
Покорный причт толпится; услужить
Торопится… На Никоне корона!
Вот эта самая! По узкому пути
В неясном шепоте проносится толпою,
Что будет летописью, быв сперва молвою:
«Смотри, смотри! Бес вышел мир пасти!
Два ценные венца несет над головою,
Их будет семь! Он в злато облечен,
Идет святителем, в нем бес неузнаваем,
В святом писании он назван Абадонн…
Слыхали ль? Нет? В ночи к палате царской
Кольчатым змеем бес по лестнице всползал,
Играл с венцом царевым, проникал
В синклит духовный и в совет боярский…
Смотри, смотри, как шапка-то горит!
Царев венец на ней не по уставу!
То бес идет! Ведет свою ораву,
Он тех прожжет, кого благословит»…
Молва, молва! В твоем ли беспокойном
Живом сознанье слышится порой,
В намеке быстром, в помысле нестройном,
Призыв набатный силы вечевой!
В твоем ребяческом и странном измышленье
Горит в глубокой тьме, в таинственном прозренье,
Сторожевая мысль по дремлющим умам!
Созданиям молвы, как детям в царство бога,
Открыта издавна широкая дорога
До недр истории, ко всем ее мощам…
Корона! Шутка ли? Забытая, немая,
Объята грезою несбывшегося сна,
Она лежит теперь безмолвна и пышна,
Того, что думалось под ней, не разглашая.
Вокруг оглавия поднялись лепестки,
Блестя алмазами, высоко проступили
И царственным венцом отвсюду окружили
Монашеский клобук, зажав его в тиски.
В ней мысль воплощена, рожденная недаром!
Отвага в ней была и на успех расчет…
В ней были мор и смрад, и веяло пожаром
Всего того, чем силен стал народ!
В ней что-то чуждое воочию слагалось:
К родной нам церкви язва присосалась,
Опасным замыслом был мощный ум объят,
Годами бед и зол неслыханных чреват.
Но где-то там, внизу, в толпах, сознали рано,
Стихийной силою всей чуткости своей,
Что может изойти из гари и тумана
Двух перевившихся в единое огней!
Борьбой неравною народ мог быть осилен!
Как с патриархом быть — он сам пути нашел:
Ведь Никон — еретик, он книги перевел
Неверно с истиной, в них ряд улик обилен, —
И Никон пал, и начался раскол…
Народ метет порой великим дуновеньем…
Наскучив разбирать, кто прав и кто велик,
Сквозь мысли лживые, с их долгим самомненьем, —
Он продвигает вдруг свой затемненный лик:
«Я здесь, — гласит тогда, — и вот чего желаю!
Вот это, — молвит, — мне по сердцу, по плечу!
Чего мне надобно, ясней других я знаю,
А потому-то вас, как грезу сна, свеваю,
Вас, жаждущих того, чего я не xoчy!»
Народ… Народ… Он сам сложил свое былое!
Он дал историю! В ней все его права!
Другим успех и мощь в том или в этом строе,
Жизнь в наслоениях, законы в каждом слое,
Призванья пестрые… Но нам нужна Москва,
Москва единая над неоглядной ширью
Разбросанных везде рабочих деревень,
Нам, нам, — нехитрый быт, родных поверий сень
И святость догмата, с Каноном и Псалтырью!
Нам песня, полная суровой простоты,
И дни короткие, и жгучие метели,
И избы дымные, и жесткие постели;
Несдержанный разгул, безумные мечты…
Нам заповедный труд томительных исканий,
Особый взгляд на все, на жизнь, на смерть, на честь…
Но у кого же, где в годины испытаний
Мы силы черпаем, которые в нас есть?
Чей голос слышится, когда, гудя громами,
Война кровавая струит свинцовый дождь?!
Народ несет хоругвь отборными сынами, —
Чтоб закрепить могильными холмами
Живой своей души испытанную мощь!
Народ давал руля, когда в глухих порывах
Тяжелых смут, среди кипящих волн,
Случалось проводить в бушующих извивах
Стремнин губительных наш заповедный челн…
И будет так всегда…
О! Кто ж вести возьмется
Народ на новый путь неясных благостынь!
И что дадут ему за то, что отберется?
Что тронет сердце в нем, и чем оно забьется
Над усыпальницей развенчанных святынь?
Кто душу новую, из новых сочетаний,
Путем неведомых и темных волхвований,
Как вызов божеству, на русский люд соткет,
И этой новою, улучшенной душою
Наполнит в нем все то, что станет пустотою, —
И что же, что тогда заговорит народ?..
Задумались яновцы… Горе стряслось!
Досталась победа Ростову!
У яновцев ратное дело — хоть брось!
Ростовскому князю побить их пришлось, —
Ушли подобру-поздорову…
А хуже всего, — это стыд у людей, —
Ростовский княжой воевода
Без Фили, красавицы-дочки своей,
Седлать не подумает ратных коней
И делать не станет похода.
А дочка — куда как она хороша!
На людях не в меру спесива,
А в битве, когда разгорится душа,
Красавица тяжким концом бердыша
Крошит и изводит на диво.
Взрастала — ребятам грозою была,
На них расправляла ручонки,
А выросла — косы и облик чела
Не ферязь жемчужным кольцом обвила —
Сдавила их сталь ерихонки.
Один был у Фили от детства дружок,
Товарищ всем ратным забавам,
Даренный родителем пес Ветроног;
Чутьем за три поприща слышать он мог,
А силою — царь волкодавам.
У яновцев только и речи о том:
Как быть им для нового боя?
И шлют, недовольные князем-отцом,
В далекие страны гонца за гонцом,
Чтоб княжича звать — Улейбоя.
Приехал к ним княжич и сделал почин;
Он ратное дело исправил,
Он войско устроил, он выстроил тын…
И едет разведать по утру один:
Кого где ростовец поставил?
Играет откормленный конь под уздой;
Сверкая доспехи бряцают;
Неладится княжичу! Сам он не свой:
И грезится, словно в лесу, за листвой
Все девичьи лики мелькают…
С досады коня своего горячит,
А видит все то же да то же!
Вот смотрит: поляна, конь ратный стоит,
И ратник под кущей черемухи спит,
И пес подле них на стороже!
Залаял проклятый!.. То Филя! Она
Вскочила, готовится к бою,
В седле очутилась, звенят стремена…
А кудри так густы, а грудь так пышна —
Глаза проглядеть Улейбою!
«На меч мой, — кричит он, — я сдаться xoчy!»
А Филя коня поднимает,
Давно бы дала она волю мечу,
Да только вот кудри ползут по плечу
И ей разобраться мешают?
Да только вот солнце слепит, и невмочь
Блистает доспех Улейбоя, —
Тесна ей кольчуга в плечах — как помочь?
И пятится конь боевой — тянет прочь
От злого, нежданного боя.
И к стремени ластится пес, норовит
Скорее подальше убраться,
На диво ему, если Филя молчит!
Поджал он свой хвост, скалит зубы, ворчит,
А лаем не смеет сказаться!
И как это сталось? Пошли наутек,
Как будто бы сами собою,
И конь златогривый, и песВетроног,
И храбрая Филя… Им вслед ветерок
Бежал над помятой травою;
С лазоревых цветиков шапки долой
Срезались краями копыта,
Чтоб кланялись Филе, с ее красотой,
Пристыженной тем, что не пышной фатой,
А тяжкою сталью покрыта;
Что сил нет управиться с буйным конем,
Что повод коню отпустила;
Что мчалась, зардевшись мечтой-забытьем,
Боясь оглянуться, и в бегстве своем —
Победу с собой уносила!
Был сговор и свадьба… Веселье пошло,
Как княжича с Филей венчали!
В селе новый терем глядел так светло,
В нем пир шел горою — и это село
С тех пор Филемонихой звали!
Вышел витязь на поляну;
Конь тяжелый в поводу…
«Где, мол, быть беде, изъяну,
Я туда теперь пойду.
Там, где в тучах за морями
Мучит деву Черномор;
Злыми где богатырями
Полон темный, темный бор;
Где недобрый царь изводит
Войско доброго царя;
Аспид-змей по людям ходит,
Ядом жжет и душит зря, —
Там нужда в моей защите…»
Смотрит витязь: старичок
Вдруг предстал! В помятой свите,
Желт, морщинист — как сморчок;
Скорблен долгими годами,
Очи востры, нос крючком,
Борода висит клоками,
Словно сбита колтуном.
«Здравствуй, витязь! Ты отколе,
А еще верней: куда?!» —
«Погулять хочу на воле,
Посоветуй, борода!» —
«Про какую ж это волю
Ты задумал погулять?» —
«Злым я людям не мирволю!
Черномора б мне сыскать!
От него спасу девицу!
Злого змея поборю
И отдам свою десницу
В помощь доброму царю!» —
«Значит, ищешь Черномора?
Да какой же он на вид?
Много, знать, в тебе задора.
Сильно кровь в тебе кипит!
Ну, да быть тебе с победой,
И прославишься ты въявь!» —
«Старче! Знаешь что — поведай?
Силу витязя направь!» —
«Что ж, могу…»
И начал старче
Мира зло перечислять…
Что ни сказ, то лучше, ярче…
Мастер был живописать!
Говорит ему день целый,
И другой он говорит…
Витязь, словно очумелый,
Жадно слушает, молчит!
Созерцает он крамолу,
Дерзость мерзости людской,
Опустил он очи долу
И поникнул головой…
И туда бы, значит, надо,
И туда, и там беда!
И, своим рассказам рада,
Продолжает борода…
Есть бы нужно! Выпить впору!
И давно уж время в путь!
Больше в россказнях задора,
Не кончаются ничуть!
Конь издох — лежит стреножен;
Точит ржавчина копье!
Меч глядит из ветхих ножен, —
Борода же все свое.
Витязь повести внимает…
Говорят, что до сих пор
Выйти в путь ему мешает
И морочит — Черномор!
Умерла дочка старосты, Катя.
Ей отец в женихи Павла прочил,
А любила она Александра…
Ворон горе недаром пророчил.
Отнесли парни Катю в часовню;
А часовня на горке стояла;
Вкруг сосновая роща шумела
И колючие иглы роняла.
Выезжал Александр поздно ночью;
Тройка, фыркая, пряла ушами;
Подходила сосновая роща,
Обнимала своими ветвями.
Заскрипели тяжелые петли,
Пошатнулся порог под ногою;
Поднял парень из гроба невесту
И понес, обхвативши рукою.
Свистнул кнут, завертелись колеса,
Застонали, оживши, каменья,
Потянулись назад полосами
Пашни, рощи, столбы и селенья.
Расходились настеганы кони,
Заклубились их длинные гривы;
Медяные бубенчики плачут,
Бьются, сыплются их переливы!
Как живая посажена Катя:
Поглядеть — так глядит на дорогу;
И стоит Александр над невестой,
На сиденье поставивши ногу.
Набекрень поворочена шапка,
Ветер плотно лежит на рубахе;
Не мигают раскрытые очи,
Руки — струны, и кнут — на отмахе.
Понесли кони в гору телегу,
На вершине, осажены, сели…
Поднялась под дугой коренная,
Пристяжные, присев, захрапели…
Там, согнувшись красивой дугою,
У дороги песок подмывая,
Глубока и глубоко под нею
Проходила река голубая…
Занимается ясное утро,
Ветер с кручи песок отвевает,
Тройка, сбившись в вожжах и постромках,
Морды низко к земле наклоняет.
Над обрывом валяется шапка…
Смяты, вянут цветы полевые…
Блещет золотом розовый венчик,
А на венчике — лики святые…
Идет, бредет нелепый Слух
С беззубых ртов седых старух,
Везде пройдет, все подглядит,
К чему коснется — зачернит;
Тут порычит, там заорет,
Здесь прочихнется, отойдет.
Он верно здесь? Посмотришь — нет,
Пропал за ним и дух и след.
А он далеко за глаза
Гудит, как дальняя гроза…
С ним много раз вступали в бой:
Стоит, как витязь он чудной,
Неясен обликом своим,
Громаден, глуп и недвижим;
Сквозь сталь и бронзу шишака,
Сквозь лоб проходят облака!
В нем тела даже вовсе нет:
Сквозит на тень, сквозит на свет!
Ступнями Слух травы не мнет…
Но пусть, кто смелый, нападет:
Что ни удар, что ни рубец, —
Он все растет и под конец
Подступит вплоть, упрется в грудь,
Не даст и руку замахнуть…
А иногда своих сынков
Напустит Слух, как комаров;
Жужжит и вьется их народ
И лезет в уши, в нос и в рот;
Как ни отмахивай рукой,
Все тот же шум, все тот же рой…
А Слух-отец сидит при них,
Читая жития святых…
На небе луна, и кругла и светла,
А звезды — ряды хороводов,
А черные тучи сложились в тела
Больших допотопных уродов.
Одеты поля серебристой росой…
Под белым покровом тумана
Вон дроги несутся дорогой большой, —
На гробе сидит обезьяна.
«Эй! Кто ты, — что думаешь ночь запылить,
Коней своих в пену вогнала?» —
«Я глупость людскую везу хоронить,
Несусь, чтоб заря не застала!» —
«Но как же, скажи мне, так гроб этот мал!
Не вся же тут глупость людская?
И кто ж хоронить обезьяну послал,
Обрядный закон нарушая?» —
«Я, видишь ли, вовсе не то, чем кажусь:
Я родом великая личность:
У вас философией в мире зовусь,
Порою же просто практичность;
Я некогда в Канте и Фихте жила,
В отце Шопенгауэре ныла,
И Германа Гартмана я родила
И этим весь свет удивила.
И все эти люди, один по другом,
Все глупость людей хоронили
И думали: будто со мною вдвоем
Ума — что песку навозили.
Ты, чай, не профессор, не из мудрецов,
Сдаешься не хитрым, и только:
Хороним мы глупости много веков,
А ум не подрос ни насколько!
И вот почему: чуть начнешь зарывать,
Как гроб уж успел провалиться —
И глупости здешней возможно опять
В Америке, что ли, явиться.
Что ночью схоронят — то выскочит днем;
Тот бросит — а этот находит…
Но ясно — чем царство пространнее, — в нем
Тем более глупостей бродит…» —
«Ах ты, обезьяна! Постой, погоди!
Проклятая ведьма — болтунья!..»
Но дроги неслись далеко впереди
В широком свету полнолунья…
Последние комментарии
5 часов 33 минут назад
6 часов 8 минут назад
7 часов 1 минута назад
7 часов 6 минут назад
7 часов 17 минут назад
7 часов 31 минут назад